Мраморный Кролик
Шрифт:
— Отчего бы господам не потесниться? — осторожно сказал я.
— Это лежбище — для двоих, — возразил Шугаев, — и «два джентльмена уже спят на бильярде»… — Он явно цитировал «Посмертные записки Пиквикского клуба», ту страницу, где мистер Пиквик уговаривает хозяина переполненной гостиницы пустить его на ночлег.
— Но «джентльмен» вовсе не Пиквик, он тоньше в три раза, — возразил я, и смягченный моим знанием Диккенса, Славка подвинулся. Борис тоже. Мы переночевали вполне комфортабельно, только ходить ночью в туалет, переступая через однокурсников, было затруднительно…
На следующий день, после знакомства с домом, где когда-то обитал Владимир Ильич, и с другими ленинскими местами в селе, нас повезли в лес. К знаменитому шалашу. Высоченные сосны,
Черная табличка под стеклом подтверждала, что именно здесь ссыльный Ульянов отдыхал во время своих охотничьих вылазок.
Пахло брусникой и мохом.
В шалаше лежала пухлая книга отзывов. Там экскурсанты оставляли свои впечатления и заверения в бесконечной верности ленинским заветам. Наши активисты, естественно, тоже стали сочинять запись — от имени всех присутствующих, — а потом книга пошла по рукам.
— Смотри, какие трогательные слова, — проникновенно сказала мне однокурсница Аллочка.
Крупными карандашными буквами было выведено: «Дедушка Ленин я тебя люблю Миша 6 лет».
Я согласился, что слова трогательные. Безусловно, шестилетний Миша писал их искренне. И под ними охотно подписались бы еще миллионы таких же Миш, Толиков, Сережек, Алёнок и Наташ. Да и взрослых людей тоже. Разоблачения «ошибок, перегибов и репрессий», которые недавно, на двадцать втором съезде, с немыслимой отвагой сделал Хрущев, никак не коснулись авторитета Владимира Ильича. Наоборот, слышались призывы вернуться к «ленинским нормам жизни». И я был с этим согласен — конечно же, такие нормы гораздо терпимее сталинских. Поэтому я мысленно улыбнулся маленькому Мише, покивал Аллочке, но… в глубине моей души привычно шевельнулся скепсис по отношению к личности Ульянова-Ленина.
Дело было не в политике, про нее — истинную ленинскую политику — я тогда почти ничего не знал (опять же, как и миллионы соотечественников). Мало того, не знал еще и про «заячью бойню» на недалеком от здешнего места острове. Но во мне жили сомнения по поводу моральных качеств и характера Володи Ульянова (который едва ли от них избавился, когда стал взрослым дядей Володей).
Эти сомнения появились еще в первом классе. Прасковья Ивановна знакомила нас, «внучат Ильича», с эпизодами Володиного детства. Видимо, излагала воспоминания его родственников и широко известные рассказы Михаила Зощенко. Какой Володя был правильный, трудолюбивый, благородный и честный. Как он целых два месяца плакал по ночам от того, что разбил тетушкин кувшин и не решился вовремя признаться… («Придурок», — шепнул тогда Серега Тощев. «Хулиган! Как ты смеешь! — взвилась Прасковья Ивановна. — Такое… про будущего Ленина!..» — «Да не про Ленина я, а про Левина! — извернулся Серега. — Чё он мне за шиворот обслюнявленный жмых затолкал!»)
— Вижу я: сидеть тебе в первом классе третий год… — с облегчением сказала Прасковья Ивановна. — Марш вместе с Левиным в коридор… — И стала рассказывать, как гимназист Ульянов приходил с уроков и на ходу сообщал отцу в дверь кабинета: «Из греческого пять, из немецкого пять…»
— Это раньше так говорили: не «по такому-то предмету», а «из такого-то предмета…» Например, у тебя, Левин, сегодня «из письма» опять двойка… Иди-иди…
Если история с кувшином вызвала у меня кой-какое понимание (я был чувствительное дитя), то вот эти «отметочные» выкрики показались чудовищным хвастовством и самодовольством. Кого он хотел удивить?.. Другое дело, если, например, я раз в полугодии получу по арифметике… ну, не пятерку, конечно (это немыслимо), а четверку. Тогда можно крикнуть с порога: «Мама, четыре за примеры и задачку!» А чего хвалиться-то, если и так все знают, что отличник!..
А отец при этом еще и улыбался!
Подумаешь, «из греческого пять»…
Недавно перечитывал Чехова и наткнулся
Далее — про тексту:
«Полуехтов взял гимназиста за руку и, подбирая полы своего халата, повел его в другую комнату. Через минуту полковник услышал странные звуки. Детский голос начал о чем-то умолять… Мольбы скоро сменились визгом, а за визгом последовал душу раздирающий рев…
Странные звуки продолжались минуты две… Засим все смолкло, дверь отворилась и в комнату вошел Полуехтов. За ним, застегивая пальто и сдерживая рыдания, шел гимназист с заплаканным лицом. Застегнув пальто, мальчик шаркнул ножкой, вытер рукавом глаза и вышел. Послышался звук запираемой двери…
— Что это у тебя сейчас было? — спросил Финтифлеев.
— Да вот, сестра просила в письме посечь мальчишку… Двойку из греческого получил…
— А ты чем порешь?
— Ремнем… самое лучшее…»
Вообще-то я не сторонник такого воспитания. Наоборот, не раз клеймил тех, кто подымает руку на ребят — и своих, и чужих. Но тут мелькнула ядовитая мысль. Может быть, следовало Илье Александровичу не улыбаться, а однажды спустить с любимого отрока гимназические брюки и всыпать ему форменным ремнем? И не только за похвальбу, но и за другие более поганые проявления нрава.
Как, например, «Володенька» отрабатывал свой командирский характер на младшей сестренке! Загонял девочку под диван, а потом командовал: «Шагом марш из-под дивана!»
Или как измывался над младшим братишкой! Митя был существом впечатлительным («Похожим на меня», — думал я) и плакал всякий раз, когда при нем пели песню про серого козлика. Как «напали на козлика серые волки». Ну, жаль было малышу козленка! А старший братец назло Мите запевал песню снова и снова. Пускай, мол, тот воспитывает в себе твердый характер…
«Если бы у меня был братишка, я бы ни за что на свете не изводил и не пугал его!»
Братишка вскоре появился, и я никогда не пел ему песенок с таким трагическим финалом. А в стихах про зайчика всегда присоединял строчки, что «оказался он живой»…
А больше всего меня возмущала история, как Володя обманывал Митю при игре в солдатики. Солдатики были бумажные, их — две армии — расставляли по краям стола и стреляли по ним горошинами. Старший брат («изобретательный» и «находчивый») прикалывал подставки своих солдатиков булавками к столу. Те от ударов горошин гнулись, но не падали. Доверчивый Митя только хлопал глазами, когда Володя награждал «стойких воинов» раскрашенными орденами…
Я тоже любил играть солдатиками. Вместе с другом-соседом Павликом Шадриным. О Павлике и о солдатиках я уже не раз писал в своих книжках, но здесь приходится повториться. Мы тоже расставляли бумажных гренадеров, офицеров и генералов на столе, тоже стреляли по ним горохом. Бывало, что крепко спорили. Но никому бы не пришло в голову так вот вероломно, украдкой от противника, прикреплять своих солдат к столу. Да потом еще награждать героев и хихикать! Это было бы такое свинство! Просто измена! Тех, кто позволял себе такие поступки, называли нехорошим словом «хлызда».
Ребячий кодекс тех времен был к таким людям строг. Если мальчишка «хлыздил» неоднократно, подглядывал при игре в пряталки, воровал чужих воздушных змеев, валил свои провинности на приятелей или нахально нарушал правила в «сыщиках-разбойниках», могли проучить. Нет, лупить не стали бы. Те же правила дворовой жизни разрешали драки только один на один и если силы примерно одинаковые. Но провинившийся мог заработать маканье головой в дождевую бочку, репейные колючки за шиворот или катанье на палочках. Процедура «катанья» была довольно суровой. На земле раскладывались параллельно друг другу сучковатые палки и рейки с острыми краями. Приговоренного укладывали на них спиной (он дергался, но не сильно — куда денешься-то?) и за руки, за ноги таскали туда-сюда. И назидательно пели: