Музей суицида
Шрифт:
– Нет, Ариэль, я серьезно. Если бы не Альенде и не победа его блока «Народное единство», я бы сейчас не сидел здесь с вами, готовый оказать вам любую поддержку. Fue gracias a el que estoy vivo. Что, удивлены, что я говорю по-испански?
– Почти безупречно, – сказал я.
– Почти? Вы ведь не заметили акцента?
И тут он посмотрел мне за спину, а я, чуть вывернув шею, понял, что мягкий блеск его синих глаз адресован его помощнице… или любовнице… или кто уж она ему была. Бокал ей наполнял тот же официант, который только что обслужил нас, и из той же бутылки. Продолжая что-то записывать и не поднимая взгляда на официанта, она остановила его, чуть прикоснувшись пальцами к верху бокала, на
Карлсон позволил мне наблюдать за этой сценкой вместе с ним, а потом повторил свой вопрос:
– Без акцента?
Я снова повернулся к нему.
– Вас можно принять за носителя языка, но выросшего в Испании, а не в одной из стран Латинской Америки.
– Как мисс Сантана, – отметил Карлсон. – Меня учила не она, но признаюсь, что помогла мне осваивать нюансы. Нет, этим умением я обязан моему отцу, Карлу Орте. Вот почему я назвался Карлсоном. Сын Карла.
– Ваша фамилия не Карлсон?
– Одна из многих, которыми я пользуюсь, чтобы оставаться незамеченным. Если пообещаете ни с кем не делиться этим секретом, я могу назвать вам свое настоящее имя.
– Я умею хранить секреты, – ответил я. – Большинство из тех, с кем я связан в Чили – из тех, кого вы так щедро финансировали, – тоже живут под чужими именами.
– Ну, я тоже скрываюсь – по-своему. Но сейчас, когда я вылез из своей пещеры, когда мы встретились, мне кажется правильным, чтобы вы знали, с кем имеете дело. Меня зовут Джозеф, Джозеф Орта.
Тут он протянул руку, а я ее пожал, сказав:
– Рад наконец с вами познакомиться, мистер Орта.
– Ну а мне приятно слышать, как вы меня назвали. Хотя имя Карлсон – терпимое прикрытие. Не то чтобы мой отец… но это другая история, на другой случай… был рад узнать, какой псевдоним я выбрал. Но он был рад учить меня испанскому, требовал от меня его освоить. Он сам выучил язык во время Гражданской войны в Испании как голландский член Интернациональных бригад: перешел через Пиренеи во Францию после поражения Республики в 1939 году, когда мне было три года. – Орта замолчал, судорожно сглотнул и тряхнул головой, словно прогоняя бурное воспоминание. – Он писал моей матери из лагеря беженцев, куда его интернировали, но письма прекратились, когда Францию оккупировали нацисты. Его отправили в Маутхаузен, в лагерь смерти. Но он не погиб, сбежал с испанскими активистами, такими же бездомными, как и он. А позже, когда мы встретились после войны, он вдалбливал в меня язык, пока я рос, требовал, чтобы я говорил на нем безупречно. И упорно вдалбливал в меня и другие вещи. Например, Альенде.
Он посмотрел на меня – возможно, ожидая какого-то комментария, вот только я совершенно не понимал, к чему все это ведет: неужели он согласился встретиться со мной для того, чтобы поделиться историей своей жизни? Я осторожно спросил:
– Он был поклонником Альенде?
– Наоборот, – ответил Орта. – Он считал, что план Альенде – построение социализма с помощью мирных демократических средств – обречен на провал. Он не доверял всем тем, кто, как Альенде, не приносил автоматически клятву верности Москве, – тем, кто говорил, что Чили следует идти своим путем, а не копировать большевиков. «Свой путь, ерунда», – фыркал мой отец-коммунист. Настоящему революционеру ни за что не позволят победить на выборах, а если каким-то чудом это все-таки случится, ему не позволят занять пост. «Нельзя доверять этим буржуазным ублюдкам» – вот одна из любимых фраз моего отца. Единственное, что богачи понимают, – это пистолет. Желательно, стволом у них в жопе. En el mero culo, – приговаривал он. Стрелять, а не голосовать. Мы не прекращали с ним спорить, потому что я не соглашался – считал, что Альенде и партии Народного единства, которые его поддерживают, левые, не просто имеют шанс добиться успеха: другого пути просто не существует. Вооруженная борьба приводит только к новому
И тут Орта (что за странная фамилия, неужели он говорит правду, или это еще один выдуманный псевдоним?) поднял свой бокал шампанского, чокнулся со мной и сделал небольшой глоток. Мне было сложно понять, зачем он пустился в этот длинный экскурс, почему его испанский акцент вызвал сначала раскрытие тайны его личности, а потом перешел к этому запутанному воспоминанию, но, возможно, он подводил разговор к объяснению того, как Альенде дважды спас ему жизнь. А за шведский стол и шампанское платил он – и, возможно, вскоре будет платить и за тот проект, который я собираюсь ему представить – так что было разумно не мешать его болтовне.
– Потому что если бы Альенде, – продолжил Орта, – удалось впервые в истории осуществить революцию, не убивая противников, то это поставило бы демократию в центр прогресса: уверенность, что страна может добиться справедливости и равенства, не жертвуя свободой и не ограничивая ее, стала бы примером. Вот что я говорил отцу: примером для всех других социальных движений по всему миру, полным преображением – отходом от той ситуации «или – или», в которой левые уже слишком долго застревают. И я, преисполненный оптимизма настолько же, насколько мой отец – горького пессимизма, следил за Чили. Но с приближением дня выборов 1970 года, которые Альенде должен был вот-вот выиграть, я…
Тут второй раз за это утро в нем что-то дало сбой – какое-то волнение поднялось из бездонных глубин, чтобы тут же рассеяться.
– …Скажем просто, что в худшем состоянии я находиться не мог бы, и остановимся на этом. Семейные причины, слишком сложные, чтобы сейчас в них вдаваться… да и потом тоже, если уж на то пошло. Просто имейте в виду: я был в полном отчаянии – и пребывал в нем уже несколько недель, когда 4 сентября 1970 года пришло известие о победе Чичо. Я услышал об этом в Нью-Йорке – вот где я был, когда услышал, что он станет следующим президентом Чили.
Он замолчал.
Я сказал:
– И вот тогда он спас вам жизнь.
– Да, – кивнул Орта. – Если бы Сальвадор Альенде не победил на выборах в тот день в 1970 году, то, даю вам слово… клянусь, и это не шутка… я вполне мог бы покончить с собой.
Он помолчал, закрыв глаза, словно пытаясь что-то вспомнить – или, может, стараясь забыть, – он спрятал эти свои незабываемые глаза от света, струящегося сквозь безупречно чистые окна самого шикарного отеля Вашингтона, и сказал:
– Самоубийство. Когда ты себя настолько ненавидишь, когда потерпел такой впечатляющий крах, что невыносимо делить одно тело, одну комнату, один мир с самим собой, когда лучше умереть, чем… Или мир – ты настолько ненавидишь мир, что… – Тут он открыл глаза, словно выныривая из пучин кризиса, которые на мгновение навестил. – Именно победа Народного единства разбудила меня, дала мне новую надежду, – проговорил он с жаром, а не с прежней задумчивостью. – Потому что если страна способна сделать это – пойти к справедливости, не убивая несогласных, тогда какое я имею право отчаиваться, применить насилие по отношению к себе самому, что бы со мной ни случилось, что бы…
Его речь становилась все эмоциональнее – настолько, что, как я увидел краем глаза, Пилар Сантана встала из-за своего столика и ненавязчиво наблюдала за ним с расстояния нескольких шагов, словно врач, заботящийся о наличии экстренной помощи для нестабильного больного. Орта, кажется, ее не замечал, продолжая свой монолог:
– И знаете, что я сделал? Если не считать того, что смотрел, как все предсказания моего отца оказываются ошибочными, – знаете, что я сделал? Когда в конце октября прочел, что профинансированная ЦРУ диверсионная группа правого крыла убила генерала Рене Шнайдера, командующего ВВС, так?