Мы не пыль на ветру
Шрифт:
На скамьях поднимается шум. Шепоток идет по рядам: «Ну, если расценивать это как тактический маневр…», «Может, надо вообще пересмотреть ее выход из партии?», «Если б знать наверняка, что она хлопочет ради партии, а не ради Эрнста…» Герман Цумзейль передвинул стул, чтобы лучше видеть Фридель. Эльза Поль предлагает небольшой перерыв. Надо открыть фрамуги, а то в зале слишком душно. Разве она не знает, что окна все еще заколочены сверху донизу? Фридель очень хочется отпить воды из стакана, стоящего перед ней на трибуне. Но она не дает себе воли, она вообще не привыкла есть или пить во время работы, пока не выполнит самой себе заданную норму.
— Ну, право на так называемые льготы по бедности я не использовала. По-моему, для бедняка
Да, Фридель, если бы ты сберегла детей, если бы ты сдержала хоть это обещание, тогда развод был бы просто ловким ходом — и больше ничего. Когда они забрали меня среди ночи, когда они уже вытолкали меня на лестницу, мы еще раз дали друг другу это слово:«Береги детой, Фридель, хорошенько береги…» А ты крикнула мне вслед: «Положись на меня, Эрнст, положись…» Один из бандитов заткнул тебе рот, а ты вырвалась и еще громче закричала: «Положись на меня… положись». Твое обещание звучало у меня в ушах, когда я вышел из дому и начал свой долгий путь. А что стало с нашими детьми?
— Сониного мужа — об этом вы, наверно, пока не знаете — застрелили средь бела дня на главной улице Монса его же соотечественники. Соня теперь болтается, как лицо без подданства, где-то в Рейнланде. Домой она никогда не вернется — я получила от нее открытку, где опа сообщает об этом. Может, дочь пошла по рукам, потому что мать не устояла… А мальчик с восторгом записался в авиацию. И полтора года спустя его подбили над Мальтой, он до сих пор лежит где-то в госпитале, в Египте. Подробностей о своем ранении он не сообщает. Пишет только, что на костылях в состоянии передвигаться уже сейчас. Может, сын лишился обеих ног, потому что мать не устояла…
Кто это — Ханна или другая женщина вздохнула со стоном? Ибо Фридель вслух сказала о том, что и сейчас давило голову, словно железный обруч, — о той чудовищной, все еще не до конца разгаданной, дьявольской власти немецкого фашизма, которая увлекла немецкую молодежь, как некогда крысолов из Гамельна, которая увлекла даже тех детей, кому отцы и матери пытались преградить путь собственным телом… Фридель тоже не собиралась устраивать спектакль, не собиралась закрывать лицо руками, а закрыла. На миг ею овладело то глубокое отчаяние, которое требует только одного: скрыться от глаз людских. Но едва лишь ладони Фридель коснулись лица… она подняла голову, откинула со лба мокрую от пота прядь и сказала прерывающимся голосом:
— Но дети все-таки живы, оба живы, это для меня сейчас самое главное. Нить может обрываться тысячу раз, может сбиться в один клубок, все равно, пока есть нить, обрывки можно распутать, связать и ткать дальше…
Призывая собравшихся не шуметь и придерживаться установленного порядка, Эльза Поль открыла прения.
— У кого есть вопросы? Кто хочет что-нибудь сообщить или добавить?.. — Никто не поднял руки, даже Ханна не подняла. Капризы электростанции то и дело заставляли ярче вспыхивать обе лампочки. От непрерывного мигания болели глаза, и не только глаза. Потом свет погас окончательно. Пришлось спешно зажечь припасенные заранее свечи. Наконец старый Пауль Герике решился:
— Я думаю, Эрнст, что первое слово по праву принадлежит тебе.
— Верно, верно, Эрнст, — словно глухое эхо прокатилось по скамьям.
Тогда Эрнст медленно выпрямился, упираясь руками в стол, стал вполоборота к трибуне и сказал, не глядя на Фридель, как, впрочем, и пи на кого в зале.
— Помнишь, Фридель, что ты крикнула мне вслед, когда они среди ночи увели меня! «Положись на меня», — крикнула ты, и не один раз. Речь шла о детях, о них я больше всего тревожился. И я положился на тебя. Среди всех бед отрадно было сознавать, что позади осталась жена, ее стойкость, рядом — товарищи, товарищи по несчастью, впереди — Советский Союз и непоколебимая вера, что вместе с ним мы могучая сила, что вместе с ним мы сильней фашистов. И покуда заключенный чувствовал такую поддержку со всех четырех сторон, он не мог оступиться, и минутная слабость развеивалась, как утренний туман под лучами солнца. Когда мне в лагере вручили свидетельство о разводе, Герман Цумзейль сидел рядом со мной за столом, точно так же, как сидит сейчас. Он был потрясен, правду я говорю, Герман?..
Герман Цумзейль кивнул:
— Чистую правду. Я даже сказал ему, что сошел бы с ума, если бы со мной такое случилось. Но Эрнст улыбнулся, когда прочел эту бумажонку. И сказал, что знает свою Фридель лучше, чем остальные… — Тут Герман Цумзейль скупыми словами рассказал о событиях того дня. Однако все почувствовали, что он не осуждает Фридель.
Эрнст более подробно развил мысль Германа:
— Развод меня и впрямь очень мало задел. В те времена хватало других забот. Но тут в один прекрасный день — был примерно конец сорок первого — явился ко мне в сапожную мастерскую рапортфюрер Рейнебот. И когда я, как положено, вытянулся перед ним, он с гнусной ухмылкой сказал: «А известно ли вам, Ротлуф, что несколько дней назад в вашей учетной карточке проставлен жирный плюс? У нас объявился зятек. Наш камарад из Бельгии, доброволец, член «Боевых крестов». Европа берется за ум, а? Ну-с, пусть милая фрейлейн, ваша дочь, покажет ему, как надо faire l’amour [51] по-нашенски, по-немецки. Девочка уловила дух времени. Мы ведь не какие-нибудь евреи, мы не мстим за грехи отцов до десятого колена. А теперь работай дальше, вонючая сволочь, со знатной родней…» Вот тут мне показалось, будто меня хватили обухом по голове. Такое, наверно, испытываешь, когда вдруг рушится доверие или любовь. А гитлеровский вермахт уже рвался к Москве…
51
Любить (франц.).
— Вот с того дня Эрнст стал чернее тучи, словно ему просмолили мозг в сапожной мастерской, — вмешался Цумзейль. По лицу Эрнста можно было угадать, как его раздражает чуть ли не довольный тон Цумзейля.
— Разве ты не слышал, что Фридель тоже ничего об этом не знала и уж наверняка в этом не виновата? Или ты не веришь ей? — крикнула из рядов Ханна.
Теперь Эрнст повернулся лицом к собранию. Он отвечал, и голос его звучал так резко, словно он откусывал каждое слово, прежде чем выпустить его изо рта: