Мы не пыль на ветру
Шрифт:
Немало повидал я в теперешней Германии людей, на чьих лицах можно прочесть страшную надпись: все этоне имеет больше никакого смысла. И немало людей, которые своим видом говорили: все этоеще может хорошо кончиться. Я видел противоречие…
В Дрездене я случайно встретился еще раз со старшим лейтенантом Гришиным. Мы долго толковали с ним о подавленности немцев и об их противоречиях. Он сказал, что читает на множестве юных лиц, как они изголодались по хлебу, по работе, по доверию. Нужно только сорвать с этих лиц въевшуюся в них маску — высокомерную маску, под которой таится их духовное оскудение. Другими словами, надо сперва досконально разобрать каждого немца всеми пятью чувствами, а потом уже судить о нем разумом. И он процитировал — как мне показалось, с горечью — мысль, высказанную чуть не сто лет назад: «Пора уже коммунистам перед всем миром открыто изложить свои взгляды, свои цели, свои стремления и сказкам о призраке коммунизма противопоставить манифест самой партии». Вот где противоречие: этонаписали немцы, за этоборолись немцы,
Но поскольку я нс рассчитываю, что ты одним махом произведешь меня из разряда примитивов в разряд знатоков, я позволю себе разыграть маленькое скерцо в тон же мажорной тональности, прежде чем перейти к коде. Итак, позволь мне отослать тебя к весьма своеобразному немецкому мыслителю, которому были особенно близки все предметы и явления, пусть даже на озорной лад. Речь идет о рожденном в земле Саксония, в горах Эльм, в деревушке Кнейтлинген от Анны Вибекен великом супротивнике беспредметной немецкой эстетики, величайшем знатоке жизни, о Тиле Уленшпигеле. Надеюсь, ты еще не забыла, как он явился в Прагу и объявил себя великим мастером отвечать на такие вопросы, каких другие великие мастера, сбитые с толку словцом это,даже уразуметь не могли.
…И вот на другой день, как рассказывают, собрались все магистры и прочие ученые. Пришел и Уленшпигель и привел с собой трактирщика, да несколько добрых собутыльников, да несколько горожан — на случай нападения со стороны студентов.
И ему велели забраться на кафедру и отвечать на предложенные вопросы. И ректор задал ему первый вопрос. Уленшпигелю предстояло не только ответить на него, но и доказать, что ответил правильно.
— Сколько этов море воды?
Если же он не сумеет понять вопрос и дать на него правильный ответ, то его ославят и покарают как неуча и осквернителя науки.
Но Уленшпигель ответил, не моргнув глазом:
— Почтеннейший господин ректор! Повелите остановиться водам, которые со всех сторон бегут в морс, и и вам этоживо измерю и докажу, что говорю правду, дело это нехитрое.
Конечно же, не во власти ректора было остановить воды, и потому ректор отказался от своего вопроса, а Уленшпигелю не пришлось мерить поду.
И ректор задал ему второй вопрос:
— Скажи мне: сколько этодней от Адама и до нашего времени?
Уленшпигель ответил без запинки:
— Всего семь дней, ибо пройдут одни семь дней, начинаются семь других. И так этобудет до конца света.
И ректор задал ему третий вопрос:
— Середина земли — где этонаходится?
И Уленшпигель ответил:
— Да этоже здесь! Мы стоим как раз на середине земли. А чтоб вы поверили, что этоправда, прикажите измерить землю с помощью бечевки, и если окажется, что этоне так, значит, я не прав.
Но ректор ничего не стал измерять, он поспешил отказаться от своего вопроса и в превеликом гневе задал ему четвертый:
— Далеко ли этоот земли до неба?
— Близехонько! — ответил Уленшпигель. — Когда на небе разговаривают или кричат, на земле все слышно. Вот вы поднимитесь на небо, а я вам крикну, и вы этоуслышите. А если нет, значит, я опять не прав.
Ректор удовлетворился ответом и задал ему пятый вопрос:
— Велико ли небо?
Уленшпигель отвечал:
— Небо имеет тысячу саженей в ширину и тысячу локтей в высоту, никак не меньше. А если вы не верите, что этотак, снимите с неба звезды, солнце, луну и перемерьте сами. Тогда вы увидите, что я прав, хоть этовам и не по вкусу.
Ну что тут было отвечать? Уленшпигель на все давал толковый ответ, пришлось ученым мужам признать, что он прав. Впрочем, одолев их хитростью, он не стал мешкать. Он знал, что магистры ему этоне простят и отделают его по-свойски. И потому он снял длинное до пят облачение и потихоньку да полегоньку отправился в Эрфурт.
Так мудро повел себя в Праге сын Анны Вибекен, когда Прагу населяли «добрые христиане», как говорится в легенде.
В ответ на все заумные вопросы Уленшпигель предлагал измерить это,чтоб этоможно было доказать. И не только здесь проявилась его мудрость: он смылся, чтобы добрые христиане не вздумали отомстить ему за это.Для своего времени он был поистине умный и мужественный человек! И отнюдь не догматик.
Кора, моя милая плутовка, знала всего Уленшпигеля наизусть по-немецки, как Швейка — по-чешски. Она чуть было не убедила и меня, что разъяренных кабанов можно обратить в бегство звуками кларнета. Она говорила, что против гитлеровских и генлейновских фашистов нет оружия лучше, чем шутовская погремушка. Переубедить ее не было возможности. И как дорого она за этозаплатила, как дорого! Я долго не решался рассказывать вам и другим людям про крестный путь Коры. Только Франциске я рассказал то, о чем сам узнавал порой из первых, порой из вторых рук. Чувство стыда за себя самого мешало мне говорить об этом. Если бы я сумел хоть немного, хоть самую малость отучить мою милую плутовку от ее невинно-лукавого простодушия, все могло кончиться иначе. Когда гитлеровские орды с шумом и громом вступали в I[рагу, она высунула в окно грязную швабру. И даже мой коллега, Давид Гольдбаум, у которого мы снимали тогда комнату, смеялся над моей тревогой. Я взял ключ от нашей двери и с тяжелым сердцем ушел из дому — так этобыло договорено с товарищами. Давида забрали всего
Она села на дешевые места и., когда я выключил свет, сняла с головы шляпку, маленькую шляпку с пером, которую я подарил ей в день ее тридцатилетия. Это было четыре года назад. Я стоял у окошечка, отделенный от пе «кирпичной стеной, стеклом и двадцатью метрами зала, h глядел на нее. По ее волосам, но ее каштановым волосам скользил мерцающий свет «Золотого города». По и нацистский кинообъектив не в силах был оккупировать свет и небо над нашим городом, свет и небо остались при нас. И я видел ее — ее волосы, плечи, родинку, озорную усмешку, морщинки на переносице, когда она, смеясь, морщила нос, ее глаза до краев полные невинно-лукавого простодушия, глаза, которые умели находить великую радость в каждом пестром камешке, ее ноги, которые так любили босиком шлепать по луговым тропинкам. Никогда еще мои глаза не воспринимали ее так отчетливо, как в этот час. Никогда еще она так крепко не прижималась ко мне, никогда еще мои руки не ласкали ее так нежно, кап и тот час. Милый старый Ярош — называла она меня. Если бы холодная стена, подавшись под моим лбом и моими руками, обратилась вдруг в ее живое тело, это меня ничуть не удивило бы в тот час. Но потом я счел бы все это игрой расходившихся нервов, не будь кончики моих пальцев до крови ссажены о стену, не будь обломаны мои ногти. Я думал только об одном: не показывайся ей, ты не смеешь засыпаться, может, ее заставили пуститься по твоему следу… Почему я не зашел к ней в ту ночь? Стоило мне только вздохнуть перед нашей дверью, и она услыхала бы меня… У сорвиголовы нет завтрашнего дня, сказал мне Карел в гот вечер.
Через несколько недель прикончили Гейдриха. В витрине на площади Венцеля было выставлено его разодранное пальто, пальто гаулейтера. Рассказывают, что, проходя мимо, Кора плюнула на витрину. Впрочем, этому я как раз не верю. Зато мне точно известно, что тогда начался массовый угон еврейского населения и жертвами его оказались фрау Гольдбаум и Мирьям. В тот день, когда забрали обеих женщин, моя плутовка должна была петь перед гуннами немецкие народные песни. Я узнал об этом от пианиста, который по вечерам аккомпанировал ей. Я выпытал у него все до мельчайших подробностей. Ибо с этого вечера наша разлука стала неотвратимой, как смерть. Кора вышла на эстраду в черном платье с желтой розой в руках. Свое выступление она должна была начать с песенки «Лили Марлен». И она запела, прижав розу к груди и не дожидаясь аккомпанемента. Она запела, моя дорогая плутовка: