Мы не пыль на ветру
Шрифт:
Лизбет взяла в зубы два зажима и повесила рубашку. Он старается утешить и меня и Лизбет, подумала Хильда. А стеклянное небо все равно обрушится.
— Может, русские так и поступят, — сказала Лизбет, — но сначала они нас основательно вздуют.
— Все может быть, — пробормотал Фольмер. Потом взял в руки веселку, которую забыла на столе Гита, — А что, если господа ничего не оставят нам? Кроме нот такой веселки, да еще, пожалуй, пустой горшок и воду в колодце, а муку — ищи-свищи?
— Тогда нам одно останется ложись да
Фольмер неторопливо, точно читая но книге, отвечал:
— Нам нужен хотя бы хлеб. По хлеб нам дадут. Одни и другие. У нас ведь есть чем платить за пего — наш труд. Мы посеем хлеб, и урожай будет наш, псе будут наше — и хлеб, и земля. Так, думается мне, парод начнет хозяйничать для себя.
Хильде его мысли, высказанные в нарочито простой, но в то же время символической форме, представились и правдивыми, и в то же время сомнительными.
— До урожая год надо ждать, за это время мы с голоду подохнем.
Но Фольмер был рад уже тому, что взгляд Хильды больше не был остекленелым, что боль, как пожар пылавшая в ней, начала стихать под натиском простых и здравых мыслей. Тревожиться о будущем всегда лучше, чем остекленелым взглядом смотреть в пустоту.
— Кто был твой отец? — спросил Фольмер.
— Возчик в булочной.
— А мать?
— Мать шила на людей.
— Ну, а брат?
— Рейнхард был краснодеревщик.
— А ты? Чем ты занималась?
— Я? Я училась шить, но не доучилась и стала «трудовой девой».
А если бы они тебя назвали трудовой пчелкой или трудовой шлюшкой, была бы какая-нибудь разница? В работе, разумеется.
Лизбет выгребала золу из плиты, пора было затапливать, чтобы покрасить в черное платье Хильды и успеть ого высушить. Трудовая шлюшка! Ну и выдумает же этот Фольмер. А чем, собственно, была она сама на трамвайной линии или в оружейных мастерских? Все мы одурели. Хильда, конечно, обалдело смотрит на Фольмера. Ладно, пусть малость поязвит ее. У Хильды эта «дева трудовая» прочно засела в мозгу. Скажи Хеншке: иди разбрасывать навоз, на налеты мы плевать хотели, она пойдет ни слова не говоря. Сейчас Фольмер ее, конечно, перебудоражил…
— Я честно трудилась, — сказала Хильда.
Вот тебе пожалуйста! С ней еще нельзя так говорить. Очень уж она расстраивается. Поначалу и со мной так было.
— Ну, конечно, — сказал Фольмер, — конечно же, ты честно трудилась. — У него вертелись на языке слова: «До глупости честно». Но сейчас он не выговорил их, хотя в свое время не постеснялся сказать это Лизбет, которая до тридцать третьего года состояла в Союзе социалистической молодежи.
— В твоей семье все были честные работяги, — продолжал он, глядя на Хильду. — Теперь ты осталась одна. Надо тебе загладить их вину.
Хильда уже ничего не понимала. Какую вину должна она загладить? Честную работу? Может, он хочет на меня наклепать? Что за человек этот Фольмер? Мне он чужой, чужой, как все. Унтер-офицер был добр
Но тот сразу почувствовал, что она замкнулась в себе. Я зашел слишком далеко, подумал он, и ранил ее. Много ли смыслит такая девчушка. Надо сказать ей пояснее, хоть это еще и рановато.
— Ты думаешь, Хильда, что этого достаточно — честно работать на бесчестных господ? А я считаю, что если слуги по-хорошему относятся к тем, кто их эксплуатирует, то они недостаточно честны. Человек не может радоваться тому, что с него семь шкур дерут. Или тебе это доставляет удовольствие? Ты никогда больше не говори: я «трудовая дева», Хильда, говори просто: я рабочая девушка. Это будет правильно. И помни, что разница тут огромная…
— Не знаю, — проговорила Хильда, уже опять уставившаяся на голубое весеннее небо. Светлые, сверкающие облака представлялись ей теперь бумажными змеями. Когда-то она очень любила вместе с Рейнхардом пускать змеев на лугах в пойме Эльбы.
Лизбет Кале не была суеверной. Но странная убежденность в предопределении рока овладела ею, когда она услышала голос на улице, спрашивающий Хильду Паниц, и, высунувшись в окно, увидела широкоплечего молодого человека в унтер-офицерском мундире. Это чувство не прошло, когда она шутя сказала Хильде:
— Иди-ка вниз, там под окном стоит твой суженый! — Хильда вскочила с места и, вытянув шею, поглядела через плечо Лизбет. Краска внезапно залила ее лицо.
— Это кто же такой? — поинтересовался Фольмер.
Хильда отвечала, что этот человек был сегодня очень добр к ней. Фольмер рассмеялся:
— Ну, тогда беги скорей вниз, не прогадаешь…
Лизбет крикнула в окно:
— Эй, унтер-офицер! Вы не ошиблись адресом! Только погодите минутку… Надо же Хильде хоть глаза вымыть холодной водой и малость причесаться.
Когда Хильда Паниц встретила у ворот Руди Хагедорна, у нее были счастливые и растерянные глаза, как у всех девушек, которых ждут. Она торопливо закрыла за собой ворота, чувствуя на себе взгляд хозяйки и угадав ее мысли…
Итак, она стояла с Руди на улице. Его поведенье мало отличалось от поведенья почтальона, принесшего телеграмму. Только глаза у него были слишком тревожные для почтальона, взгляд их скользил по ее лицу, то вдруг от него отворачивался, встречался с ее взглядом и снова потуплялся в землю. Наконец Хагедорн заговорил:
— Я хотел только сказать вам…
— Мне неприятно стоять здесь, — перебила его Хильда.
Они прошли несколько шагов и завернули за угол конюшни. Между задней стеной конюшни, примыкавшим к ней сараем и высоким сплошным забором соседнего двора тянулся узкий проход, некое подобие ущелья в кирпичных Альпах собственников, которое образовывало изгиб там, где начиналась стена сарая. За этим изгибом, не видным с улицы, Хильда остановилась.
— Люди так и пялятся на меня, — проговорила она.