Мы не пыль на ветру
Шрифт:
— Ах, я знаю, ты плачешь оттого, что у тебя нет больше твоих чудных волос! А я вот по своим не плачу. Не беда, новые вырастут, — сердилась Франциска.
Лея под одеялом приложила руку к сердцу и сказала:
— Говорят, что у мертвецов продолжают расти волосы.
— Но мы-то еще живые! Мы скоро поправимся. Ты должна этого желать.
— Не трать слов понапрасну, Францель, я сама знаю…
— Ничего ты не знаешь. Где твоя расческа? Сейчас ты у меня будешь красивая.
Франциска не стала дожидаться согласия подруги.
— Тебе надо пить побольше молока, Лея. Тогда грудь опять станет пышная и красивая. А на лицо класть творог. А волосы — так эта беда не велика, из маленьких кос быстро вырастут большие. Ну-ка, посмотри на себя! — Франциска сунула Лее карманное зеркальце.
Теперь уж Лея не могла не улыбнуться. За ушами у нее, как у маленькой девочки, торчали две коротенькие, туго заплетенные косички, «крысиные хвостики». Франциска тоже заглянула в зеркало через ее плечо и заулыбалась. У нее были точно такие же косички. По правде говоря, эта ребяческая прическа очень не шла к постаревшим и огрубелым лицам девушек, а ведь Лее было всего двадцать три года, Франциске — двадцать четыре.
— Мы с тобой похожи на линялых ворон, — заметила Лея.
— Кар-кар! — засмеялась Франциска. — Ну ничего, мы еще станем прехорошенькими птичками.
Но Лея вдруг сделалась серьезной, до ужаса серьезной.
— Если я все-таки выздоровею — вдруг так случится — я уже никогда не полюблю мужчину. Не могу. За десять месяцев лагеря я ни разу с тоской не подумала о мужчине, о ребенке, я хочу быть одна, одна на острове, где высоко растут пальмы, где дельфины играют в море, куда никто не может приплыть…
Франциска сердито покачала головой.
— Ну откуда у тебя такие глупые мысли…
— Я в этом не виновата. Мы не знаем, откуда берутся наши мысли, они — как пыль на ветру. Да мы и сами пыль на ветру…
— А я все время думала о Кареле, — сказала Франциска. — Наверно, он спасся. И не попал в лапы к фашистам. Он же был со мной. И еще я вспоминала о товарищах. Ты и не знаешь, Лея, что это значит: товарищи…
Лея села прямее.
— Если я выздоровею, я буду жить сама но себе. Никому не буду помнить зла и не хочу, чтобы кто-нибудь меня жалел.
— И любить не хочешь? — спросила Франциска.
— Нет, я больше не могу любить. Клянусь тебе, я…
Франциска вдруг обеими руками зажала рот подруге.
— Не смей, не смей клясться, покуда ты больна, вот когда выздоровеешь…
Лея обернулась к ней.
— Ты же меня не понимаешь. Да и не можешь понять. Ведь я, кроме всего, еще немка…
Лея смотрела на Франциску и читала смущенье в ее глазах, потом они вдруг стали холодными, отчужденными.
— Если человек хочет быть добрым только наполовину, значит, он наполовину фашист…
— Можно пойти сестрой милосердия и больницу, — после долгого молчания проговорила Лея.
Когда фары проезжавшей мимо машины опять на секунду осветили комнату, Лея, эта девушка, полуеврейка, совсем на немецкий лад чувствовавшая себя всеми покинутой, увидела по-земному счастливую улыбку на лице Марии с младенцем. Эта улыбка поразила ее в самое сердце. Жив ли еще Руди Хагедорн, подумала Лея. И вдруг испугалась мысли, что его нет в живых.
Глава седьмая
Унтер-офицер Хагедорн, прислонившись к орудию, «повис на телефоне», то есть надел на себя ларингофон и наушники. Из восьмерых парней своего орудийного расчета он всех, кроме двоих «слухачей», отослал в блиндаж, выход из которого упирался в боковую станину лафета. Грубо сколоченная дверь, внизу замыкавшая короткую деревянную лестницу, была завешена брезентом. Свеча, которая горела в блиндаже, отбрасывала светлый неровный блик на размалеванную яркими пятнами коричнево-зеленую материю. До Хагедорна донесся приглушенный смех. Это заряжающий рассказывал о своих семи невестах, бесстыдно и похотливо вдаваясь в интимнейшие подробности. Хагедорн и слушал и не слушал. Любовные похождения — вечная и неисчерпаемая тема окопных разговоров. Но сейчас эти разговоры ему претили. Он хотел побыть наедине со своими мыслями.
Заряжающий, девятнадцатилетний ефрейтор, продув ной малый, сухопарый и цепкий, как плеть, с близко посаженными зоркими глазами и серебряной цепочкой на шее, предложил две бутылки водки по пятьдесят марок каждая, новому начальству — Хагедорну, дабы тот мог отпраздновать свое назначение. Уроженец совсем других краев, этот юнец состоял в наилучших отношениях с хозяйкой трактира в Райне и похвалялся, что, кроме своих семи невест, обслуживает еще и трактирщицу, которая стала очень охоча до мужчин, с тех пор как ее старика забрали в фольксштурм.
Еще во времена рекрутства Хагедорну внушали отвращение такие типы, похотливые, как кролики, и жадные до наживы, как ростовщики. Но за время войны он столько их навидался, католиков и евангелистов, высших и нижних чинов, до того к ним привык, что не верил и десятой доле их россказней. Сейчас он дал ефрейтору девяносто марок и потребовал три бутылки. Тот радостно ухмыльнулся и вдруг употребил выраженье, которое очень удивило Хагедорна, потому что он и вообще-то редко его слышал, а в качестве характеристики своей особы — никогда. Ефрейтор сказал: «Да, вы реалист, господин унтер-офицер, сразу видно».