Мы отрываемся от земли (сборник)
Шрифт:
Но разве нет тянущих пространств, кроме юга? Северо-восток, например: от Бауманской в Измайлово, через Соколиную гору. А от Таганской площади до Рогожской заставы? И все равно, хоть через восток, но на юг. Когда же и почему потянуло на юг впервые? Я шла по Дербеневской набережной, а впереди шло переключение с августа на сентябрь. Вдоль набережной несколько, не вплотную, дородных светло-кирпичных домов. Люблю эти розовато-воробьиные кирпичные дома, они везде уместны, везде уверенны. Река загибается за горизонт, и с нею дома. На той стороне дома стоят высоко, я знаю, что там – стадион и какое-то замечательное предприятие, наполовину утонувшее в собственной раскатанной низкорослости. За ним виднеется башня Симонова монастыря, похожая на гибрид старой пожарной каланчи с павлиньей головкой,
Главное – там, перед ивами, перед поворотом реки. Оттуда раздвигается небо, оттуда трепещет блеск. Так все и решилось.
Но что все? Свобода?
Потребность свободы у меня прямо волчья, но разбивается, не выйдя наружу, о несвободу во мне. Страх перемещения, страх новых людей, внутренняя тугость.
Вместо того чтобы выйти под дождь, смотрю на него из окна, но странно, что именно этот дождь поливает меня сейчас, и любовь во мне оживает мясистым алоэ.
Ты – это ты не нынешний, а другой, который должен, должен и должен сбыться, к которому я никак не доеду. Кому же говорить «ты», тебе этому или ждать другого?
Когда боюсь, то представляю, как ты – нет, пусть будет условное лицо, – так вот, как другой ты гладит мои виски снизу вверх, так снимая страх.
Кирпичные пятиэтажки в деревьях и детских площадках, перемежеванные асфальтовыми дорожками (столько уменьшительных суффиксов, а не портит); я выбираю, где бы мы жили с другим тобой. Как сиденья партера, идут одинаковые и неповторимые.
Мои любимые слова «так» и «вот». Я сложу их в «так вот» повествования, вечного начала, а не в «вот так» эссеистики, вечного итога. Для хорошей истории достаточно глупой веры. Например, моей общей со всеми глупой веры в то, что счастье приносит с юга.
Но устроит ли меня всего лишь хорошая история? Для прекрасной истории, скажешь ты, нужно еще оттолкнуть банальность. А банальность приходит со словами. Потому на фотовыставке я вдруг решила не читать экспликации. Но ведь сказать все равно придется. Ведь, не сказав, не расскажешь, не опишешь, не передашь. Как сказать о том, что до слов, на языке самого того? Когда смотришь, приходят слова, и всегда фальшивые.
Я уже начала говорить. Слова суть строительные «леса» и будут разобраны.
7
Вот я на той стороне. Я иду по набережной, оставляя слева Новоспасский монастырь и под его стенами Новоспасский пруд, который сейчас огибают бегом юноши и девушки из некоей военизированной школы, кто еще трусцой, а кто уже перешел на шаг, и физкультурник у них совершенно типичный, сухопарый, с коротко обстриженными белыми волосами. Это набережная будет менять имена безо всякой необходимости, становясь из Краснохолмской Крутицкой, а потом Павелецкой, Даниловской, Новоданиловской и так далее. Как хорошо, что она бесконечна и многоименна. Вот дорожка предлагает мне подняться за ней чуть вверх, к жилым домам, но я иду понизу, вдоль воды, вдоль деревьев, пушисто нависших над цепочкой автомобилей, не припаркованных, а просто поставленных под деревьями, как телеги. Почему они стоят, словно приехали на пикник? А, здесь автошкола, и вот некто сосредоточенно ползет едва ли не на меня, и сентябрьский свет деревьев щекотно ласкает его корпус вместе с темно-икристым асфальтом. Малых, худых деревьев подростковый свет. Почему подростковый? Начало осени – лет пятьдесят в пересчете на человеческое. Но и на этой стороне, и на той я чувствую присутствие неназванной девушки, возлюбленной героя из обжегшего и спасшего
Пустота, и дороже нет.
И дороже нет несбывшейся героини. И, возвращаясь на набережную, быть и не сбыться ею, юно дышать в староватом районе, кирпичном и цеховом. Вот-вот сбудется любовная сказка, вот-вот напишется еще одна московская сказка, вспорхнет еще одна недавняя школьница. Опять мне нужна история, и она трепещет, она обещает, она радостно плачет и ведет меня набережной на юг. Не кончается гребешок деревьев, нежно разрежающий свет, не кончается ожидание пикника, утро, приветствие издали.
Я спустилась по гранитным ступеням к самой воде. Недалеко от гранитной площадки сходили в воду кусты ракиты. Боковым зрением на граните рядом с собой я как будто увидела собаку, повернулась – собаки нет. И не было. Значит, хочется подсознательно, чтобы кто-то тоже стоял. Вдруг сзади захлопало по воздуху, и туда, где померещилась собака, спикировал пеликан.
Улетел он из зоопарка? Из частного зверинца? Из цирка-шапито?
Он стоит на граните, чуть переступает, совсем не приземистый, вытянутый белоснежным, мелко-рифленым кувшином. Серо-голубые лапы, клюв зимней небесной розовости. Какие большие и строгие глаза, с ярко-желтым белком. «Баба-птица», – произношу я, вспомнив храмовое его имя. Так спокойно и мудро звучит, что можно даже не вслух. Я говорю: «Баба-птица», будто прошу о чем-то.
Мне вправе не верить, но я верю своим глазам. Как никогда, сейчас я верю всей себе целиком. Произносящей без связок, одними губами: «Баба-птица». Рукам, которые понимают, что нельзя дотронуться. Пряди, влезшей во взгляд. Пригретой солнцем щеке. Куда-то толчками на месте плывущей густой воде. Не может быть лжи в присутствии бабы-птицы.
Мне кажется, он видит меня. Он летел издалёка, этим и объяснима его посадка, раз он просто стоит, не чистя перьев, устало потупившись. Он подходит поближе к краю, легко отталкивается и выбрасывает чернопалые крылья. Они низко несут на ту сторону.
Башня Симонова монастыря похожа на запечатанную глиняную бутыль.
Улица Лобанова скромна и пуста. В тени школа. Улица заворачивает резко, свет ударяет из-за угла, не в глаза, а в грудь. Теплый простор. Металлическая искристая свежесть. Склон, в неглубокой тарелке мигает вода, поблескивает утлое громадье вдоль берега. Кожуховский пруд в начале проспекта Андропова. Трасса. Светлый шум скорости. Близкое прозрачное небо.
Я спустилась пологим склоном к собачьей площадке на берегу. Узкая тропа набережной, вдоль нее путаются кусты. Можно спуститься и ниже – с тропы-набережной на заасфальтированную кайму пруда. Тут сидят рыболовы (всегда хочется сказать «рыбаки»). Я не спускаюсь ниже.
Меж изящными пеналами наверху (над водой дома почему-то всегда вытягиваются) и прудом – как назвать эту землю, пробел в памяти города, зеленый брак на карте? Редкой рощей? Сушится белье на веревке.
У тропинки на пне сидит человек. За спиной у него плетеный короб. В землю упирается дорожная палка, за другой конец ее держатся большие бледные руки. Он высокий, худой, в темной куртке и темных джинсах, в матерчатой шапке, напоминающей скуфью. Но и шапка мягче, и нет бороды на впалых щеках.