Мы – с переднего края
Шрифт:
Потом мы тащили его на спине.
По пеплу. Лаве. Осыпям. Камням. Гладким. Морщинистым. Ребристым.
Болела спина. Подгибались колени. Горели подошвы. И ком стоял в горле, рот не успевал наполнить легкие. Я считал шаги: один, два, три. Через пятьсот шагов Гена сменял меня, взваливал на спину обессилевшего товарища. Но все-таки мы шли. Мы надеялись дойти. Страшнее было сидеть на месте и ждать помощи: успеют – не успеют?
Пепел.
Камни.
Шаги.
На каком-то привале, когда подошла Генина очередь тащить, а я лежал ничком, набирая силы, до меня донесся разговор, не для моих ушей
– Очень тяжело? – спросил Хозе.
Гена ответил:
– Всю жизнь я мечтал оседлать Пегаса, не думал, что Пегас оседлает меня.
Ты бы слышала, каким безрадостным тоном была сказана эта шутка!
Хозе сказал еще грустнее:
– Не будь меня, вы с Яром дошли бы. Я хочу открыть клапан. Пусть один погибнет, но не трое.
– Попробуй только!
– Надо подумать о Музе тоже, – настаивал Хозе. – Мы должны спасти для нее мужа. Она его ждет, не нас с тобой.
– Ты любишь ее? – спросил Гена.
– Люблю, ты же знаешь. И ты тоже. Так вот, давай проявим любовь, спасем для нее Яра.
Я никогда тебе не рассказывал, Муза, про эти слова, я считал, что это не моя тайна. А теперь жалею. Жалею, что ты не знала, каких друзей встретила на Поэзии.
А тогда, услышав, я закричал:
– Не смейте, друзья, не смей, Хозе, я не приму этой жертвы. Я сам отдам вам воздух. Потому что я виновник! Вы же меня спасали, теперь из-за меня гибнете…
Но Гена сказал грубо:
– А ты куда лезешь, Яр? Я еще понимаю Хозе, у него голова набита старыми романами. Начитался, как люди бросали жребий, кому жить, кому помирать. У нас на переднем крае так не поступают, у нас товарища не бросают. Все вместе вытаскивают, пока не вытащат. Ане могут вытащить, никуда не уходят. Ну-ка, берись, Яр, понесем вдвоем. И чтобы глупостей я не слыхал больше!
И мы тащили Хозе.
По пеплу. По камням. Шаг. Шаг. Шаг.
Ныло. Горело. Резало. Перед мутными глазами плыла зеленоватая мгла.
Не помню, когда и как из мглы проявился спасательный самолет и лица… Лицо Киры, перекошенное болью, и твое, жалостливое и чуть брезгливое.
Не на меня ты смотрела – на воспаленные раны Хозе, на заплывшие глаза и обгорелый гноящийся нос.
11
А потом мы остались вдвоем на станции: ты и я, я и ты.
Хозе улетел на Луну – выращивать новое лицо. Помнишь, как он прятался от тебя, не хотел, чтобы ты видела его без век и без чудесного орлиного носа?
И Гена покинул нас, отправился сопровождать Хозе.
И Кира улетела – к сыновьям на Марс. Я удивлялся тогда, как она переносит горе – без единой слезинки, со сжатыми губами. Такая она была открытая всегда, говорливая, а тут замкнулась, отталкивала сочувствие. Я было пытался сказать в утешение: дескать, Марс это почти не космос, там безопасно и тепло, как на Колыме, спокойно и культурно. А она так взглянула, прищурясь, словно хлестнула взглядом, и отрезала:
– Мы, Дитмары, не боимся космоса. Когда сыновья подрастут, мы вернемся на Поэзию… или на другую планету посуровее. И дочерей привезу… с мужьями. Мы сдаваться не намерены.
Уехала. А мы остались вдвоем: ты и я.
И делать нечего. Олимп законсервирован,
Вот когда я услышал: «Хочу на Колыму!»
Ты говорила: «Хочу поле… и чтобы пахло медом и полынью… и пусть будут золотые брызги лютиков, и ласточки, купающиеся в небе, и кудрявый лес на горизонте, и запах прелой хвои в том лесу, а под листочками в траве земляника, перезрелая, уже не красная, а бордовая, душистая, тающая во рту».
А что я мог тебе предложить? Банку земляничного варенья? Кинокартину с аромат-записью? Суррогат остается суррогатом. Цветы на экране благоухают, но их нельзя сорвать, зарыться лицом в букет. Перед глазами вьется лесная тропинка, но нет прохлады, нельзя сойти в сторону, лечь на мох, остудить разгоряченное лицо.
Ты говорила еще: «Хочу домой в Магадан. Хочу говор толпы, толкучку аэроранцев, подобную пляске поденок, пар над подогретыми тротуарами, шелест платьев в фойе. Хочу обнять маму и сестру, потетешкать ее младенца».
А что я мог предложить? Закажем радиоразговор? До Земли девяносто световых минут, три часа от вопроса до ответа. Говори на весь космос «агусеньки», через три часа услышишь: «те-тя».
«– Домой хочу.
– Ну, улетай, – говорил я. – Поскучаю один полгода.
– Нет, я с тобой хочу.
– Не могу же я оставить станцию.
– Найдут замену.
– Но я так стремился на Поэзию…»
Эти разговоры возобновлялись ежедневно. Иногда со вчерашнего возражения, иногда даже с невысказанного, еще мною не сформулированного.
Мы стремились на Поэзию? Да, стремились. Но теперь познакомились с ней вплотную и убедились, что передний край не так хорош, приукрашен молвой. Голые скалы и рыжие смерчи приедаются. В любой земной долинке больше разнообразия, чем на всей планете Поэзии. Монотонные горы, монотонные дни и месяцы. Нельзя человеку вариться в собственном соку, он создан для общества. Только в гуще жизни люди растут, только на Земле подлинная культура и искусство. Живя на краю Ойкумены, скисаешь, увядаешь, выдыхаешься.
Геройство? Геройства на Земле не меньше. Разве не герои медики, охраняющие нас от новых болезней, тюремщики невидимой заразы, запертой в пробирках? Разве не героична бессонная служба охраны от ураганов, наводнений, извержений, землетрясений? Разве не героичен труд ученых, которые в тиши лабораторий продвигаются в неведомое, открывают внутри миллимикрона вещи более удивительные, чем мы – за миллиард километров от дома, на планете, в общем очень похожей на Венеру?
Наука? Но для науки мы чернорабочие, мы добыватели сведений, в лучшем случае. Из космоса мы доставляем научное сырье, а перерабатывается оно на Земле лучшими умами, вооруженными совершеннейшими машинами. Открытия совершают на Земле, изобретения делают на Земле, потому что там центр мысли, мозг человечества. Ведь и Олимп не строится, законсервирован, пока на Земле не решат, как не повторить нашу ошибку, как предупредить провал горы. Даже для Дитмара, чтобы завершить его дело, надо ехать на Землю.