Мы все обожаем мсье Вольтера
Шрифт:
Как ни странно, аббата это даже позабавило. Надо же, оказывается, у этих добродушных и отходчивых упырей и людоедов есть свои представления о чести и даже свои принципы… Раньше он такого и вообразить бы не мог. Но было и ещё кое-что, подлинно заинтересовавшее его.
— А ди Гримальди… он как-то обосновывал свои… склонности?
— Когда был трезв, то говорил, что это абсурдный бунт против конечности существования, конфликт личной воли с силами никому неподвластными, последнее проявление фундаментальной веры в вечную телесную гибель в бестелесном бессмертии, месть за смертность и распад…
Аббат кивнул. Он, если и не все понял, то что ничего больше и не хотел понимать. Но Сериз рассудительно и спокойно продолжил.
— Весьма разумно было бы предположить, что катафалк, гроб, траурная материя призваны настраивать на торжественный лад и убивать желание, однако в определённых кругах все это погребальное великолепие, напротив, считается самым элегантным возбуждающим средством, самым испытанным и сильнодействующим из всех изысканнейших афродизиаков, — не знаю, где впервые Тибо это попробовал, но практиковал последние лет десять, скупая трупы у гробовщиков. Но он…
— …безумен?
— С чего ты взял? Несколько… бережлив… рачителен. Ты бы с твоими поповскими суждениями сказал бы «скареден», или «жаден», или как это там у вас? Это удовольствие обходилось недешево, к тому же тело не всегда было эстетично, а тут — мало того, что и труп — свежайший, и раскошеливаться не приходилось, так ещё и финансовая прибыль немалая. С какой стороны не посмотри — чистая выгода. Он это просчитал моментально и организовал всё просто блестяще. На смерти Люсиль он нажил продажей участка треть миллиона ливров, а удовольствие от совокупления с ней назвал и вовсе… бесценным.
Аббат почувствовал, что устал. Устал слушать этого урода, устал дышать ледяной сыростью казамата, устал смотреть на сизый металл решетки. Но не уходил.
— А несчастная Женевьева обогащала де Шомона?
— Да…но это пустое. Здесь мы сцепились с Ремигием. Он требовал Стефани. Это почти двести тысяч ливров… Он хотел купить имение в Анжу, ему не хватало, деньги нужны были срочно…
Жоэль поглядел на де Сериза.
— Но ведь тогда Стефани жила ещё дома. Что тебе помешало?
Камиль поднял глаза на Жоэля. Долго молчал.
— Тогда я не готов был отдать её.
— Почему же потом эта готовность появилась? Я думал, что она хоть немного… дорога тебе, — аббат поморщился, как от дурного запаха, — а впрочем, ты прав… Что я несу, дурак? Что такому, как ты, может быть свято?
— Умолкни! Ты подчинил её себе! — взорвался Сериз, — ты отобрал последнее, что мне было дорого! — сейчас глаза де Сериза метали искры. Было понятно, что он задет не по касательной. Он подлинно бесновался.
— Разве я осквернил, обесчестил, убил её, силы небесные?!
— Ты сделал хуже. Я… любил её. Но ты своими мерзейшими проповедями добился, чтобы она возненавидела меня, меня, которого любила! Как же я ненавижу тебя… — де Сериза затрясло, — ты сделал это, понимая, что это единственное, что мне дорого!! Ты просто хладнокровно отомстил мне, отнял её, завладел её душой,
Жоэль почувствовал себя бесконечно усталым. Это непонятное утомление пришло невесть откуда, навалилось и давило душу. Воистину, входя в ценности и оценки таких душ — словно входишь в иное измерение, переступаешь через раму в глубины кривого зеркала, и искажения амальгамы корежат тебя самого. Аббат затосковал. Он подумал, что вполне может и уйти — все равно этот обвиняющий его в воображаемой низости подлец, даже зная, что пойдёт на эшафот, никогда не раскается в содеянном. Он ведал, что творил, всё понимал, но считал и считает себя вправе творить, что вздумается… Изолгавшийся, изгаляющийся и глумящийся, обвиняющий и проклинающий, осознает ли он мерзость совершенного им самим? Жоэлю казалось, что этого понимания в Серизе нет. А впрочем… Он же сам назвал его сначала грешником, потом глупцом и мертвецом. Так чего же он ждёт от того, чья душа давно разложилась и протухла в распутном, блудливом теле? Аббат словно уснул. В памяти почему-то всплыл Одилон де Витри.
— «Мужчине надо быть любимым, чтобы ощущать себя человеком, обделенность любовью чревата для иных страшными последствиями…» — пробормотал он вдруг.
— … Что? — Камиль уставился на него сквозь прутья решетки. — Что ты сказал?
— Это не я. Это сказал де Витри. Он, в принципе, не ошибся, когда предположил, что причина убийств в обделённости любовью. Только я понял это не до конца и — не совсем верно. Это не вас обделяли любовью. Это вы обделены ею… Это не одно и то же… В душах, оскудевших Любовью Божьей, откуда вера, жалость и человечность? «Во многих оскудеет Любовь…» Господь же говорил… «Во многих оскудеет Любовь…»
Аббат встал.
— Я, пожалуй, пойду, — тихо сказал он и пошёл к выходу. У двери обернулся. — Прости меня за всё, что я невольно сделал тебе. Если я причинял тебе боль — то делал это ненамеренно. Мое же прощение — тебе не нужно. Я не хочу видеть… Я не приду на площадь. Прощай, Камиль. — Больше всего он хотел оказаться сейчас за стенами этого каземата, увидеть человеческие лица и холодное зимнее солнце. Неимоверным напряжением воображения, которое отказывалось служить, пытался представить бокал с коньяком, жареную курицу, горящие поленья в камине, — что угодно, лишь бы зацепиться мыслью за что-то совсем обыденное, простое — но не получалось.
— Ты действительно думаешь, что меня казнят, идиот, — донесся до него насмешливый шёпот де Сериза, — не дождёшься… — Аббат снова обернулся. Камиль пожирал его взглядом через прутья решетки, — Ничего ты не дождёшься… Но остановись. Ответь мне только на одно… Ты ведь сам… ты проговорился… Что ты sensibile… Ты ведь тоже одарён этим? Ты ведь… как и эти… я чувствовал… Ты тоже избранный? — Жоэль ошеломлённо смотрел на Камиля де Сериза. Тот лихорадочно продолжал. — О тебе говорят, что ты наделён даром… Я не мог воздействовать на тебя, как ни пытался, но когда ты смотрел на меня… Ты ведь делал это, да? Меня давило. Я же чувствовал…