Мы вышли покурить на 17 лет…
Шрифт:
Половина закончила плачущим воплем: — Чтоб ты сдох, пидор!..
А я вовсе не обиделся. Брань потеряла прежний смысл. Ну, пидор. С тем же успехом половина могла обозвать меня, допустим, вратарем: — Чтоб ты сдох, вратарь!
К началу второй недели твое отсутствие перестало быть дыхательно-сосудистой проблемой. Тоска перекинулась на кости. Нервически скулили ребра, будто через каждое пропустили верткую проволоку. Чтобы заснуть я хлестал валокордин — мятное старушечье снадобье. Оно помогало забыться на пару часов. Каждое утро начиналось жаром — меня словно бы всего обкатывали горящим
Вначале я попытался противопоставить тебе алкоголь. Здоровье отказало мне в этом тихом утешении. Двенадцать перстов моей язвы всем своим апостольным числом ополчились на меня. По утрам изжога разводила инквизиторский костер в пищеводе и мне казалось, что я отрыгиваю горючие угли.
От одинаковой, как тюремная стена, тоски по тебе я утратил способность к труду.
Когда-то шустрые мои пальцы разучились обрабатывать, вытачивать березово-карельские слова — токарю аминь. У меня конфисковали колонку.
В наваждении и умственной разрухе прошел месяц. А потом я стал удалять тебя, как осколки. Стер былые смсы, выпотрошил из ноутбука фотографии. Прекратил ежечасные экскурсии в твой журнал — вычитывать, не подыскалась ли мне замена.
Ты меня подкосила, обезножила. Но пришла пора становиться на протезы, танцевать «Калинку», искать колонку.
Для начала вздумал прибраться в комнате, вооружился хозяйским пылесосом. За вековым диваном в залежах пыли обнаружился мерзкий артефакт от прежнего жильца — использованный презерватив невиданного чернильного цвета, похожий на оторванное осьминожье щупальце. Пылесос храпел, точно конь, пока давился резиновой падалью.
Но стоило ли дальше позволять, чтоб на твоей блондинистой пу-пу-пиде свет сходился клином? Я снова сел за книгу и начал строить планы на Марию.
Ты ее застала. Помнишь Машу? Трогательное угловатое пугало из гугла, появилась с письмецом в моей почте, когда мы с тобой еще были в разгаре.
Признаюсь, ты была невыносимо трудной. Театральной сцены не принимала — ни драмы, ни оперы. Кино не любила. Ничему не радовалась. Разве правильно расставленным на бумаге словам. Тебя мог развлечь какой-нибудь жестокий глумливый цирк. Арена, на которой творится унижение неказистого маленького человека.
Ты заранее решила, что эта Маша некрасивая. И мы вдоволь насмеялись над невидимой. Она, видишь ли, разжившись моим мейлом, прислала стихи. Так забавно написала: «Здравствуйте, аметистовый. Я ваша по-читательница. Что означает — почитываю и чту. Мой сладостный, мне важно ваше мнение…»
Ты обсмеяла эти полудрагоценные аметистовые комплименты и Машины вирши — они были тягучие, многоударные, как шаманский бубен, изобиловали натужными метафорами.
Маша рифмовала пейзажи: небесные светила с осадками, зеленые насаждения с наслаждениями:
Земля в объятиях бетонного корсета. Истерзанной листвой асфальт украшен, Ночник дождя роняет слезы света, Подъезда нужник холоден и страшен. Ревнивые«Ночник и нужник, день чудесный, еще ты дремлешь друг прелестный!» — ты хохотала, как ворона. Я тебе вторил. Обрадовался — понял, чем тебя смешить. Ты на дух не выносила лирику. Я сам повадился слагать стихи, чтобы угодить циничной природе твоего смеха.
За окном идет снежок, снежок, Я тебя убил и поджег.Дурашливый хорей шел в комплекте с девятнадцатой шанелью к Восьмому марта — но ты не дождалась подарка.
А Маше я тогда ответил. Похвалил в сдержанной манере. Она воодушевилась. Выслала новые стихи: «Будильник брызжет звонами, и сон дрожит туманами».
Я промолчал, Маша также взяла деликатную паузу. В декабре, где-то на середине нашего маршрута, ты провела первую репетицию — пропала дня на два, а потом объявилась, видимо, поняла, что я еще не приручился, что не буду, одинокий, кровохаркать.
Маша поздравила меня с Новым годом. Вычурно и смешно: «Лазоревый! Вам наверняка пожелают здоровья и счастья. Я хочу, чтобы Вы запомнили меня в букете поздравлений. Поэтому желаю: пускай в следующем году рыжий поросенок прилипнет к потолку! Знайте — я на праздник совсем одна, острижена, как бледный маленький герцог, и пью морс».
Я ответил: «Пусть рыжий прилипнет», — чувствуя карамазовское, подло-стариковское копошение, похотливое паучье движение сладострастных пальцев — вот что вызвал во мне маленький герцог: одиночество, беззащитность, липкая бледность стриженого паха и алая струйка морса. Подумать только, невидимая Маша на минуту совратила меня. Но я был слишком в тебя влюблен, а гугольная поклонница просто удачно потрафила моему воображению.
Она и позже слала мне нечастые весточки. Одна такая пришла, когда тебя уже не было со мной: «Каро мио, очень беспокоюсь о Вас. Не случилось ли худого? Точнее, худой? Сама я тощая, но не терплю худышек…»
Я уверился, что Маша послана мне в утешение.
Вскоре после генеральной уборки (моя, моя вина, в чернильном гондоне я не разгадал зловещего знамения!) назначил герцогу встречу. Написал: «Маша, мы с вами знакомы без малого полгода. Давайте повидаемся». Я из шика сохранял это множественное «вы», приберегал для будущего: «Машенька, позвольте, Машенька, снимите, Машенька, раздвиньте…»
Договорились встретиться в центре, у памятника Пушкину. Накануне сошел снег, подмокший апрель от нахлынувшей отовсюду земли казался черным. Пахло травяными кормами и влажной пашней — крепкие сельскохозяйственные запахи. Солнце заново училось припекать, но как-то неуверенно, странно, будто ощупывало то там, то здесь теплыми пальцами.
Я ждал. Маша опаздывала. Я кружил вокруг бронзового сводника, высматривая тебя, моя милая, — был почти уверен, что Маша выглядит словно твоя добрая разновидность.