Мясная лавка в Раю
Шрифт:
Ночная страна изнывает от массы странных существ. Эштон корчится между скал в обличии Говнобоя, размечая алмазными каплями грани своей страны; заклиная проказные перекрестки. В момент, когда скрежет мошеночных краг возвещает прибытие Кирки, Говнобой Эштон медленно встает, как смертоносный чертик-из-коробочки, что полосует вмазанное небо кривым пиздохлыстом. Все небеса захлапываются, будто черная книга. Водопадные вымыслы атакуют каждый квадратный дюйм кожи Кирки, впиваясь пиявками в каждый волос, вбуравливаясь в потертости. Дурные вероучения выпархивают из теней ее сисек, озаряя живот, и промежду ее полужоп доктрины всех геноцидов трамбуют мягкое мясо, татуируя в нем жесткий манифест колонизации. Стражи библейского гнева встают, мерцая в соцветье топазовых щупов; смарагды случайно трясутся сквозь мутные линзы. Эштон
Эштон загробно цитирует Говнозаветы, строя призраков грязи из дремлющих стрептококков — точно так же, как волк возлегает с ягненком; крутит ржущий тесак, что поет о стреноженном Эросе на китоусном баркасе, зло отражается в мреющем море, зло насмехаясь над русалочьим клитором и махинациями телепаток-креветок.
Космический Клиторальный Концлагерь рвет жгучими гейзерами мужской требухи, заливающими лагуны средь дюн какого-то сонного тропика, чьи обитатели селятся в ульях. Они кладут яйца в мозг Кирки и готовятся к Лету.
ТРОПИК СКОРПИОНА
О Тень — гуляка на преждевременных похоронах!
В своих страшных снах Джулиан видел утро в обличье козла, огромного, ориентального, с солнечными копытами, смоченными в человеческом горе, рвущегося внутрь сна, чтоб сожрать вуаль его жалкого рая. Резцы сокрушали яшмовый полог, разбрызгивая топазы, как водосточные трубы; самородки высокой галактики, медленно полыхающие в черепе спящего. Затем, когда слои слюды опадали, открыв взору Мертвую Голову на седьмой стороне игральной кости, он чувствовал трение зверских волос, тащивших его прямо в свет, как пловца, почти утонувшего в лужах заразной патоки, хлещущей из отверстий вросших внутрь рогов; голые ноги скользили и спотыкались на скате злых золотых дождей. Даже на пике полной майской луны Козлобог поднимался, как скисшее молоко, и вносил на рогах в лучезарную муку. Чуть не блюя от головокруженья, Джулиан еще раз дошатался до зеркала. Перьями из пилюль его глаз росла мысль — эта тварь должна сдохнуть!
Той ночью он спал в саду, окруженный плачущими фиалками, и ему снился праздник. Он — во главе стола, а напротив, в десяти лигах, его шестерка, старый Щелкунчик, слабо сигналящий сквозь лепестковые палисады, как судно, сгинувшее в самой заднице моря. Всевозможные виды жратвы украшают сверкающий остров из красного дерева, тянущийся между ними; отборные мандарины, соблазнительно вправленные в иссеченные обезьяньи сфинктеры, глубокие чаны с галлюциногенной овсянкой, графины с нагретым кроличьи калом, тушеные осы, большие, как груди кормилиц, свинина из Вавилона, груда питоньих оладий, впихнутых в ульи, шипящие жареными личинками, стручки кориандра, набитые веками гончих, трепещущие насекомые студни; все добро расположено так, чтоб оттенить собой главное блюдо, стоящее на треножнике чистого жадеита: деньрожденский пирог из драчливых, свинцово-сумрачных скорпионов.
Прямо над ними — полная луна мая, болтается, как безделушка на рождественской елке, серебряно-голубая космическая блевня вытекает, булькая, из ниппеля ее сиськи, истыканной звездами; холодный и сладострастный изгиб ее дырчатой кожуры вздувается на расстоянии вытянутой руки, извергая извечные ливни цветов. Джулиан, корчась от смеха, объявляет Щелкунчику о своей преднамеренной клятве калечить ветер клещами, разыскивая ребусы на ходулях и цвет мятежа по дороге, вытирая свое чело лохмотьями рваного неба. Цель же — как он настаивает — лучше врубаться в жалкие вопли тряпья на нищенских жопах; услышать в них способ растить говно на деревьях. В ответ Щелкунчик, с портками, спущенными до щиколоток в качестве предложения орхидейному вихрю попробовать все до единого блюда застолья, кричит, что его призванье — поймать в лохоловку рыжего гада, которого он с удовольствием сунет башней в камин, чтоб попроще забить очко бледножопой калеки бессчетными яйцами, сваренными вкрутую. Пихая одной рукой жратву себе в рот, другой он изображает эту зверскую таксидермию, делая паузы только затем, чтобы полировать своё вздутое брюхо, как если б оно было некой восточной, беременной лампой. Разгоряченный фантазией шестерки, юный Джулиан принимается дрыгаться под столом, лицо его лыбится в идиотской гримасе, одно веко полуприкрыто.
Джулиан совершенно внезапно кончает на свастику из парящих роз; мандарин пердуна-Щелкунчика, хлопнув, вылетает из его задницы и летит по дуге в венерину мухоловку, толкаем башкой, но не некого джинна, а ушлого серого ленточного червя, неварёного и пищащего так, как будто б его поперчили стрекательные деревянные клетки; и тут же с востока беспризорным кинжалом пронзает муссон.
Дальше следует острый, как бритва, треск молнии; он наводит на мысль о в щепы разбитых воротах небесного выгула. Светопадение кажется вечным. Джулиан чувствует, что вот-вот захлебнется дождем мочевины, спермы и распускающимся сияньем. Щелкунчик просвечивает насквозь. Видим только благодаря рулонам червя-калоеда, все еще вьющегося в его толстой кишке, он трясется под обеденным креслом, в то время, как Козлобог, грохоча, грядет среди пенных небес, своей собственной грубой и бородатой персоной.
Брыкаясь и фыркая, Приносящий Рассвет врезается септическими рогами прямо в полную луну Мая, копыта грозятся вломиться в праздничный стол. При каждом ударе мягкие искры вылетают из-под них, не умирая, но умножаясь и разгораясь. Джулиан лежит в полной прострации, он ослеплен, связан с ночью лишь тонкою нитью; бедный Щелкунчик вот-вот распадется. Козлобог отступает на шаг, готовясь к массированной атаке. Его расколотые глаза излучают чистые столбы света, он срывается с места и наносит подлый удар. Лунная кожура лопается; но затем, словно ртуть, она слипается снова и защемляет ему рога. Козлобог рычит в ярости, дергает головой из стороны в сторону, всхрапывая и скрежеща зубами, но, несмотря на все старания, не может высвободиться из ловушки. И задним копытом, ни хренища не видя, пропинывает деньрожденский пирог.
Безумные красные скорпионы, в смертельном согласье, вываливаются изнутри и маршируют единым строем, страшные клешни за отравленными хвостами, навстречу обидчику. Вцепляясь во влажные, слипшиеся волоски, они ползут вверх по стучащим задним ногам; наконец, один за другим, они исчезают в заднице Козлобога. Секунду спустя козел блеет от боли, так как захватчики роются у него во внутренностях, жалят жалами вены и нежные перепонки. Некоторые принимаются грызть его солнечные гонады, сооружая свеженькое гнездо, тем временем прочие вылупляются из конца его полыхающей письки, прорезая себе дорогу, как когтящие сифилиды; наполняя тщеславного донора жгучей агонией до самого мозга его козлячьих костей.
Вечность передается по кругу из чаши в чашу. Все огни Твари гаснут один за другим, потушены ползающими полпредами хаоса и кошмара. Безжалостные скорпионы начинают кромсать его алебастровое брюшко, жвалы рвут кожу, как шелк. Джулиан расслабляется с первыми теплыми, темными струями крови; даже те, у кого самый яркий нимб, носят тени в душе. Дальше валятся крупные сгустки, потом рваные органы, затем — бесконечные петли кишок, погребая его в пузырящейся тьме.
Ничего не осталось от Козлика, только сдутая, жалкая шкурка, свисающая с Королевы Планет.
Сосновая крышка захлопнулась, дав короткое эхо. Старый Щелкунчик старался-трудился, наваливая слои влажной почвы; усталыми ручками он опорожнил последнюю маленькую лопатку, навсегда отделив друг от друга солнечный свет и того, кто спит.
ВЕНЕРИН ГЛАЗ
Запертая в гробу, Лавчайлд наблюдала наружный мир, посылая туда левый глаз, Люцифера, на сверхъестественном проводе. Рыская по соседней деревне и сельской окраине, Люцифер находил и внедрялся в истоки энергии. Неисчислимые молодые любовники поддались его циклопической инквизиции; его излюбленный кайф заключался в спиральном скольжении вниз по оргазменным позвоночникам. Ему удавалось снять трещащее напряжение с мастурбирующей монахини, а потом полететь и разнежиться в жаркой жопе какой-нибудь деревенской дурочки, скачущей на дурачке. В такие моменты Лавчайлд с трудом контролировала Люцифера; с чувствами, перегруженными сим негасимым зрачком, она зачастую была вынуждена бороться, чтобы вернуть бессовестного шпиона. Когда, наконец, она вновь погружалась во тьму, крышка ее продолговатого ящика запотевала слизистым гноем, будто бы гроб тот был плотью, а она — паразитом внутри. Морда ее воняла, как молния.