Мясной Бор
Шрифт:
— Может быть, приляжете, Кирилл Афанасьевич? — по-домашнему обратился хозяин. — У меня тут есть хорошее местечко для ночлега.
Мерецков встрепенулся, удивленно посмотрел на кружку с чаем.
— Надо ехать, — неуверенно сказал он. — С другой стороны — все равно усну, а какой сон в машине…
— Уютная у меня нора, — подзадорил Яковлев комфронта, который смотрел на него мутными от усталости глазами. — Еще в январе у немцев отбили. Генеральский блиндаж. Крепость, а не нора.
— И тепло? — спросил командующий фронтом.
— Специально протопили… А главное — сырости нет.
— Тогда веди, — согласился Кирилл Афанасьевич. — На два часа. Потом уеду. Надо в Ставку докладывать, что пробили дорогу…
Блиндаж был оборудован немцами в сухом месте, надежно прикрыт четырьмя накатами бревен да еще укреплен железнодорожными
— Это и есть твоя нора? — спросил, хмыкнув, Мерецков. — Богато живешь, Яковлев… Будто немецкий генерал.
— А почему русский генерал должен жить хуже немецкого? — обиженно спросил командарм. — Да я здесь и не бываю… Держим вроде гостиницы для особо почетных гостей.
— Ну спасибо, — усмехнулся генерал армии.
— Белье свежее, можете раздеться.
— Боюсь, что обовшивел за эти дни, напущу в твой отель диверсантов, — засомневался Мерецков, которого неудержимо потянуло в такую удобную по внешнему виду кровать. Да если под одеялом чистая простыня, тогда и вовсе это редкое удовольствие на фронте.
— Переловим! — весело отвечал Всеволод Федорович, убедившийся в том, что комфронта клюнул на приглашение и остается у него.
— Только условились — два часа. А до того ни единой живой душе не позволяй меня тревожить. Нет меня здесь.
— Так точно, Кирилл Афанасьевич. Мышь не проскользнет.
Мерецков полагал, что уснет, едва коснувшись головой подушки, которая оказалась удобной, с начинкой из пуха. «Угодил Яковлев», — подумал Кирилл Афанасьевич, намереваясь провалиться в сон. Перед внутренним взором мелькали эпизоды минувших боев, в них командующий личного участия, разумеется, не принимал, в атаку цепи не водил, но как шли красноармейцы на ура, ложились под пулеметами, бомбами, минометным обстрелом, а потом вставали — это Мерецков видел с наблюдательных пунктов дивизий и полков. С тягостным чувством вспомнил командующий, как после особо яростного налета «юнкерсов» было нарушено боевое управление передовым полком 376-й дивизии, как растерялся, утратил лицо, слинял душевно майор Хотомкин, командир полка, а комдив не только не пресек решительными действиями панику, но и сам поддался ее влиянию, хотя Мерецков и знал Угорича как дельного и сметливого командира.
Пришлось проявить максимальную жесткость, на ходу вразумлять подчиненных, не позволяя ни себе, ни окружающим хоть на мгновение расслабиться. На войне такой миг смерти подобен… А когда от растерянности твоей зависит судьба десятков, сотен и тысяч людей, целой армии, никто не имеет права терять лицо. И человек от природы добрый, по сути своей верящий людям, Мерецков, не задумываясь, расстрелял бы труса и паникера, особенно такого, у кого на петлицах разместились шпалы.
Кирилл Афанасьевич знал, что в жизни военных бывают ситуации, когда наступает вдруг психологический срыв. От него не избавлены ни новички, обретающие в первой атаке иное душевное качество, ни видавшие виды ветераны, которых вдруг вяжут по рукам и ногам невесть откуда взявшиеся, парадоксальные по внешней форме, но вполне объяснимые при глубоком анализе сути конкретной личности заторможенность и внезапный паралич воли. Нечто подобное произошло с Хотомкиным и Угоричем. И Мерецков, убежденный в том, что эти командиры не подведут его впредь, сейчас испытывал неловкость за них. Генералу армии было стыдно за проявленную ими слабость, да и себе Кирилл Афанасьевич не нравился, ибо не любил определенных критической ситуацией состояний, когда в его натуре проявлялись черты бешеной одержимости. Теперь Мерецков был доволен Угоричем: полковник
Кирилл Афанасьевич был уверен в командире 376-й дивизии, знал, что полковник Угорич еще не раз докажет, какой он толковый вояка, хотя и погибнет вскорости в одном из боев. Но об участи любого человека на войне никто не ведает, потому и Мерецков постепенно успокаивался, решив для себя, что с Угоричем хлопот у него не будет. По неведомым законам ассоциации он вспомнил вдруг про Антюфеева, которого считал лучшим комдивом фронта. Впрочем, и подумал о нем вовсе не случайно, а как бы возражая Угоричу: вот, мол, комдив-327 на твоем месте вряд ли бы растерялся.
«А на каком-то другом повороте войны могло и Антюфеева на какую-нибудь несуразность подбить, — возразил сам себе Мерецков. — А разве ты сам гарантирован в далекой или близкой перспективе от ошибок и срывов?»
Он принялся размышлять о природе фатализма на войне, задаваясь вопросом: вредно ощущение обреченности или полезно? Но додумать ему не позволили шаги на лестнице.
«Неужто время прошло? — удивился Кирилл Афанасьевич. — А я еще и не спал вроде…»
Он хорошо помнил: света в блиндаже не было. Но сейчас, когда эти двое вошли к нему и молча смотрели на него, приподнявшегося в кровати, Мерецков сразу узнал их. Это были его бывшие командующие, у которых Кирилл Афанасьевич служил начальником штаба, — Иероним Уборевич и Василий Блюхер.
Генерал Шмундт, шеф-адъютант фюрера, сопровождая последнего на прогулке, держался от Гитлера слева и на полшага позади. Так они и перемещались по дорожкам леса, в котором стояли наземные строения «Волчьего логова». Дорожки были посыпаны желтым песком, специально привезенным с побережья Балтики, ибо фюрер, который редко бывал на море, любил все, что было с ним связано, а к бородатым подводникам Деница испытывал прямо-таки отцовские чувства.
Хорошо изучивший натуру Шмундта и знавший об исключительной личной преданности шеф-адъютанта, Гитлер почувствовал сейчас, когда они шли по пустынным аллеям — во время прогулок фюрера всему персоналу ставки предписывалось не попадаться ему на глаза, — что Шмундт хочет и не решается спросить его. Гитлер усмехнулся и неожиданно для спутника остановился. Шмундт едва не споткнулся, но успел замереть, демонстрируя хорошую выправку.
— Говорите, — поощрил его фюрер. — Не стесняйтесь, Шмундт, выкладывайте, о чем вас просил в последнем разговоре Гальдер. Я догадываюсь, что именно об этом вы хотите сейчас мне сказать…
— Мой фюрер! — восторженно воскликнул Шмундт. — Я потрясен вашей прозорливостью! Именно так… Генерал-полковник имел со мной беседу. Речь шла о развитии более доверительных отношений между генеральным штабом сухопутных войск и…
Тут шеф-адъютант запнулся.
— И мною? — закончил за него Гитлер, насмешливо сощурившись. — И Франц Гальдер, завзятый хитрец, которого я терплю только потому, что он едва ли не единственный баварец среди этих надменных пруссаков, захвативших верх в генштабе, Гальдер утверждал, что никто не вправе требовать доверия, не оказывая его людям со своей стороны… Не так ли, Шмундт?
Последнюю фразу Гитлер произнес едва ли не слово в слово, как говорил шеф-адъютанту начальник генерального штаба. И влюбленный в фюрера Шмундт снова отнес это на счет уникальной способности фюрера ухватывать суть любого явления. Шеф-адъютанту хотелось убедить офицеров генштаба, и в первую очередь Гальдера, в особой полководческой одаренности кумира. С другой стороны, он полагал, что общее дело только выиграет, если и Гитлер станет относиться к людям Гальдера с должной благосклонностью. Ведь после зимней кампании, когда фюрер взял на себя командование вермахтом, вождь уже не скрывал недоверия к генеральному штабу, приказал даже не присваивать заслуженным его офицерам очередные звания. Об этом и говорил со Шмундтом сегодня, в воскресный день, Франц Гальдер. И беседа их вовсе не прослушивалась. Слова Гальдера о необходимости большего доверия к его подчиненным со стороны вождя Гитлеру были известны из другого источника: от самого начальника генштаба, который никогда не скрывал намерений повысить в глазах Гитлера престиж подчиненных, а заодно и упрочить собственное положение.