Мясной Бор
Шрифт:
При этих словах Женя Желтова шумно всхлипнула. Лазарь Борисович на мгновенье запнулся, тоскливо взглянул на нее и снова повторил лермонтовскую строку:
«Я люблю — за что, не знаю сам — ее степей холодное молчанье, ее лесов безбрежных колыханье, разливы рек ее, подобные морям; проселочным путем люблю скакать в телеге и, взором медленным пронзая ночи тень, встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге, дрожащие огни печальных деревень…»
Перльмуттер замолчал. Он поднес кружку к лицу, пристально всматриваясь в ее содержимое через сильные линзы очков, морщась, неумело выпил, далеко запрокинув голову. Женя пододвинула Лазарю жестяную миску с закуской, сооруженной Анной Ивановной, главной хозяйкой в редакции, эту роль она взяла на себя, хотя ей и основной, корректорской, работы
— Изысканный труп хлебнет молодого вина, — вдруг громко и внятно произнес Вучетич, и эти бессмысленные слова прозвучали в сгустившейся тишине многозначительно и зловеще.
Теперь все смотрели на Евгения, и художник смутился, повел рукою перед лицом, будто отстраняя от себя нечто.
— Это не я, — сказал Вучетич. — Изобретение сюрреалистов.
Редактор Румянцев шумно вздохнул. Он крепился изо всех сил, старался держаться спокойно. С той самой минуты, как узнал о смерти Багрицкого, Румянцев корил себя за последнее задание, которое дал Севе, Николай Дмитриевич представил себя единственным и прямым виновником смерти поэта, и сейчас ему хотелось встать и всенародно покаяться. Он отдавал себе отчет, какими глазами будут смотреть на его глупую выходку Бархат и Родионов, Вучетич и Женя Желтова, Кузнецов и задиристый Черных. Разумом он понимал неизбежность смерти на войне, незапланированный ее приход к нему ли самому, коллеге, а сердце не хотело принимать именно этой смерти.
Не глядя на газетчиков, Румянцев налил себе водки, рывком выпил, уцепил неуверенной рукой пачку папирос на столе и, сутулясь больше прежнего, направился к выходу из землянки.
Все переглянулись, но промолчали.
— Вот дневник: Севы, его стихи, — сказал Кузнецов, — доставили с документами из Дубовика. Документы я сдам в политотдел, а это надо сохранить самим или отослать к нему домой.
— Его дом теперь здесь, — тихо произнесла Анна Ивановна Обыдина, — в волховских лесах.
— Но ведь остались родственники, — возразил Саша Ларионов.
— Так и сделаем, — сказал Лев Моисеев. — В тылу и дневнику, и стихам надежнее.
— А кончится война, — вздохнула Женя, — Севины стихи напечатают. Как о ней будут тогда писать, о войне?
— По-разному, — заметил Вучетич. — В прямой зависимости от совести художника.
— Сейчас мы делаем газету, ведем как бы летопись войны, — задумчиво проговорил Николай Родионов. — Потом новый Толстой напишет по нашим страницам «Войну и мир».
— Сомневаюсь, — качнул головой Черных. — По нашей газете он вряд ли чего поймет. «В районе пунктов А, Б и В противника атаковали подразделения Иванова, Петрова и Сидорова…»
— Ничего, — сказал ответсекретарь Кузнецов, — и этого уже много. «Атаковали» — вот главное. Не забывай, Виталий, что в распоряжении будущего Толстого окажутся документы, которые сейчас для журналистов закрыты. Журналы боевых действий, донесения командиров, директивы штабов. И потом, я надеюсь, что книгу о нас всех напишут до того, как все мы, оставшиеся в живых на этой войне, уйдем из этого мира. Я с радостью отдам тому, кто захочет написать правду об этой жестокой бойне, все, что сбережет моя память.
— Добрым или злым приходит человек в мир? — неожиданно спросила Женя. — Злым или добрым?
— Руссо говорит: добрым, — сказал Бархаш.
— Ни тем, ни другим, — возразил Кузнецов. — Человека научают и тому, и другому.
— А предрасположение к добру или злу? — подал голос Вучетич. — Дурная наследственность, например… Или навязшие в зубах разговоры о национальной приверженности тех же немцев к порядку, скажем? Это куда вы отнесете?
— Друзья мои, — мягко проговорил, чуть улыбаясь, Николай Родионов, — национальные особенности обусловлены экономическими и историческими причинами. Положение Германии в Европе, сложившаяся социальная и историческая обстановка определили национальный тип с особой идеологией, моралью, нравственными
— И мне хотелось бы почитать, как напишут о войне, — проговорил Бархаш. — Врать будут много — это точно. Особенно сразу после войны. И это естественно. Осознание победы, эмоциональный взрыв отодвинут в сторону проблему необыкновенных тягот войны, небывалое напряжение человеческих сил, потрясение духа. Если соберемся писать о том, что пережили, нам будет трудно охватить войну целиком. Для каждого из нас война личности а. Она замыкается «Отвагой», тем, что мы видим в частях Второй ударной. Для командира взвода война — это его два-три десятка солдат и те позиции, которые они занимают. Для комбата вся война — в его батальоне. О красноармейце уже не говорю… И заметьте: переосмысление войны из будущего ведет к неизбежному искажению минувшей действительности. Уверен: у нас будет две войны. Одна — литературная, описанная в романах, а другая — наша с вами война, война каждого из тех, кто принял в ней участие.
— Миллионы собственных войн, — сказала Женя Желтова.
— Да, если хотите, — согласился Борис Павлович. — Ну, а что до немцев, то, отдавшись Гитлеру и его шайке, Германия произвела над собой духовную самокастрацию. Это неизменно при формуле «один вождь». В третьем рейхе нет инакомыслящих, они содержатся в концлагерях. Кастрированная нация слепо идет за фюрером, в подавляющем большинстве верит ему. Мы уже избавились от иллюзий лета сорок первого года, когда надеялись: после нападения Гитлера на Советский Союз в Германии вспыхнет революция. Ее не будет! Немцы станут драться до конца. И мы должны полностью их уничтожить! Нет, не Германию. Мы должны разбить вымуштрованное войско, разгромить первоклассную военную машину. Необходимо привести немцев к полному, исключающему компромиссы, поражению и этим до предела унизить их. Только через унижение, которое послужит немцам очищающим горнилом, они смогут прийти к осознанию вины перед человечеством.
— Самое страшное — немцы совершают это в полной уверенности, что они правы, — сказал Саша Ларионов.
— Тут вот еще что следует учитывать, — заметил Николай Родионов, — Культура культурой, а полтора десятилетия голода, безработицы, ущемленного национального самолюбия — не шутка. Не успела Германия насладиться в прошлом веке победоносным вторжением во Францию, погреть руки в африканских колониях, как ее пребольно щелкнули по носу Версальским миром. И вот стертая в силу обстоятельств личность рядового немца приходит в восторг от возможностей, их сулит каждому немцу — каждому! — национал-социализм фюрера. Где уж тут культуре справиться с таким вожделением!
— Одной культуры мало, — заметил Виктор Кузнецов. — Необходимо еще нечто. Ну хотя бы тот самый инстинкт общечеловечности, о нем пишет Достоевский, размышляя в «Дневнике писателя» о национальных особенностях русского народа.
— Инстинкт общечеловечности, — задумчиво повторил Перльмуттер. — Хорошо сказал Федор Михайлович, емко. Это единственное, на чем может удержаться наш неустойчивый мир.
— Мне думается, — заметил Виктор Черных, — что война довольно быстро преобразуется в миф. Возникнут легенды, которые непозволительно будет исправлять тому, кто захочет рассказать жестокую, но справедливую, единственно возможную правду. Война наша станет вроде Троянской войны для греков — строго замкнутой системой взаимообусловленных событий, где одно действие сцеплено с другим и не может трактоваться иначе, чем это сделано у Гомера.