Мятеж на «Эльсиноре»
Шрифт:
– Побольше золы, помните, – сказала буфетчику мисс Уэст. – Курятник надо чистить ежедневно, и если он когда-нибудь окажется невычищенным, доложите мне. И корм давайте только чистый. Никаких остатков – слышите? Сколько яиц было вчера?
У буфетчика заблестели глаза, когда он с гордостью ответил, что накануне он вынул девять яиц, а завтра рассчитывает на целую дюжину.
– Бедняжки! Вы не можете себе представить, как дурно отзывается ненастная погода на кладке яиц, – сказала она мне; потом повернулась к буфетчику. – Следите за теми курами, которые не несутся, и таких режьте первыми. И всякий раз спрашивайте меня, прежде чем
Пока мисс Уэст говорила о цыплятах с этим экс-контрабандистом, я чувствовал себя заброшенным, но зато это доставило мне случай рассмотреть ее. Длинный разрез ее глаз подчеркивает пристальность ее взгляда, чему помогают темные ресницы и брови. Я еще раз отметил теплый колорит ее серых глаз. И я начал определять ее, разбирать по всем статьям. Физически – она представительница лучшего типа женщин старинной Новой Англии. Природа была щедра к ней: не худая, но и не полная, она в меру плотна и крепка, хотя ее и нельзя назвать богатыршей. Самое верное сказать про мисс Уэст, что она – воплощение жизненности.
Мы вернулись на ют, и когда мисс Уэст ушла в каюту, я обратился к мистеру Меллэру с всегдашней своей шуткой:
– Ну что, купил наконец О'Сюлливан сапоги у Энди Фэя?
– Нет, не купил, – отвечал он, но сегодня утром они чуть не достались ему. Пойдемте, сэр, я кое-что покажу вам.
И без дальнейших объяснений, он повел меня по мостику вперед. Мы прошли среднюю и потом переднюю рубку. Взглянув вниз, я увидел двух японцев. Они сидели на крышке люка номер первый и толстыми иглами зашивали какой-то тюк, завернутый в парусину, – несомненно заключавший человеческое тело.
– О'Сюлливан пустил в ход свою бритву, – сказал мне мистер Меллэр.
– Так это Энди Фэй? – воскликнул я.
– Нет, сэр, не Энди. Это один голландец. В списках он значится Христианом Иесперсеном. Он попался на дороге О'Сюлливану, когда тот шел за сапогами. Это и спасло Энди Фэя. Энди оказался проворнее. Иесперсен был увалень и не сумел увернуться от О'Сюлливана. Вон Энди сидит.
Я проследил глазами за взглядом мистера Меллэра и увидел загорелого, пожилого шотландца маленького роста. Он сидел, скорчившись, на деревянном брусе и сосал трубку. Одна рука была у него на перевязи, и на голове была повязка. Рядом с ним сидел в такой же позе Муллиган Джэкобс. Их была пара: глаза у обоих были голубые, и у обоих злые. И оба казались одинаково истощенными. Не трудно было заметить, что уже с самого начала плавания они – оба озлобленные, насквозь пропитанные горечью – почувствовали сродство душ. Энди Фэю, я знал, было шестьдесят три года, хотя по виду ему можно было дать и сто; но Муллиган Джекобс, которому было только около пятидесяти лет, восполнял разницу в годах белокалильным жаром ненависти, горевшей в его лице и в глазах. «Интересно, подсел он к этому раненому из сочувствия или затем, чтобы в конце концов слопать его», – подумал я.
Из-за угла рубки показался Коротышка и послал по моему адресу свою неизменную клоунскую улыбку. У него одна рука была тоже перевязана.
– Задали они, однако, работы мистеру Пайку, – заметил я.
– Да, все часы своей вахты, с четырех до восьми, он зашивал этих калек, – сказал мистер Меллэр.
– Как?! Разве есть еще раненые?
– Еще один, сэр, – еврей. Я раньше даже не знал, как его зовут, но мистер Пайк сказал мне: его зовут Исаак Шанц. Всю жизнь, кажется, плаваю, а никогда еще не видел такого множества евреев, как теперь у нас
– А где же О'Сюлливан? – спросил я.
– В средней рубке с Дэвисом, – цел и невредим, – хоть бы одна царапина. Мистер Пайк разнимал их и уложил его спать кулаком по скуле. Теперь он лежит связанный и бредит. Дэвиса он до полусмерти напугал. Дэвис сидит на своей койке со свайкой в руках, грозится размозжить ему голову, если только он попробует освободиться, и жалуется на непорядки в нашем лазарете. Ему, видно, нужны палаты с обитым войлоком стенами, смирительные рубашки, дневные и ночные сиделки, усиленная охрана и для выздоравливающих на корме помещение в стиле королевы Анны.
– О Господи! – вздохнул мистер Меллэр. – Никогда еще не бывал я в таком рискованном плавании и такой дикой команды никогда не видал. Это не кончится добром – и слепому видно. Мы будем огибать Горн в самый развал зимы, а на баке у нас полно сумасшедших и калек. Кто же будет работать?.. Взгляните вы вон хоть на этого. Совсем сумасшедший! Каждую минуту того и жди, что он прыгнет за борт!
Я взглянул, куда он указывал, и увидел того самого, грека Тони, который бросился в море в первый день нашего плавания. Он только что вышел из-за угла рубки, если не считать, что одна рука у него была на перевязи, он казался совершенно здоровым. Он шел свободным, твердым шагом, – доказательство – хороших результатов примитивной хирургии мистера Пайка.
Мой взгляд помимо моей воли поминутно возвращался к завернутому в парусину телу Христиана Иесперсена и к двум японцам, зашивавшим бечевками его матросский саван. У одного из них вся правая рука была обмотана бинтами.
– А этот тоже ранен? – спросил я.
– Нет, сэр. Это наш парусник. Они оба парусники. А этот очень хороший работник. Его зовут Ятсуда. Но у него было заражение крови, и он полгода пролежал в больнице Нью-Йорка. Он решительно отказался от ампутации. Теперь он поправился, но рука почти омертвела: действуют только большой и указательный пальцы, и вот он учится шить левой рукой. Другого такого искусного парусника, пожалуй, не найдется на наших судах.
– Однако, сумасшедший и бритва – довольно опасная комбинация, – заметил я.
– Да, пять человек выведены из строя, – вздохнул мистер Меллэр. – Во-первых, сам О'Сюлливан, потом Христиан Иесперсен (этот уже вовсе вычеркнут из списков), потом Энди Фэй и Коротышка, и, наконец, тот еврей. А плавание, можно сказать, еще не началось. А тут еще Ларс сломал ногу, и Дэвис лежит все равно что без ноги. Так-то, сэр! Скоро у нас будет такая нехватка в людях, что, когда понадобится ставить паруса, придется вызывать наверх обе смены.
Пока я беседовал с мистером Меллэром и он спокойно излагал мне факты, я не мог отделаться от неприятного чувства. Не то меня смущало, что наше судно посетила смерть. Я слишком долго имел дело с философией, чтобы меня могли смутить убийство и смерть. Меня смущала в этой истории полнейшая ее бессмысленность. Я могу понять даже убийство – убийство, имеющее основания. Можно понять, что люди убивают друг друга, ослепленные страстью – любовью или ненавистью, – или из чувства патриотизма или из религиозной вражды. Но тут было совершенно другое. Тут было убийство без всякой причины, какая-то оргия слепого зверства, чудовищно бессмысленная вещь.