Мыс Раманон
Шрифт:
Петька колеблется: писать или не писать?.. А сам видит ручей — тот самый, из которого на Раманоне берут воду, на перекате вскипает пена, ветер выбеливает ею берег, а в струях если наклониться и пить, мелькают форели.
Он вырвал из середины тетради листок, перегнул пополам, чтобы меньше стал, положил в раскрытый учебник русского языка и, много раз ткнув в него сухим пером, начал писать:
«Стелла Ивановна, вы, наверно, любите географию. Приезжайте на Раманон. Раманон настоящая география. Там все география. И такие ручьи есть, как вы рисуете на бумажках. Только они не черные, они зеленые, и форелька в них плавает. А деревья пушистые, как у вас бывают, когда иней на них насядет. И сопки такие колючие весной, потому что листьев еще нет. Мой дед, хромой Иннокентьев,
Три дня Петька носил в ранце письмо. На четвертый, когда они с Глебом, померзнув на речке, принесли домой полмешка корюшки, Петька вспомнил про него. Достал и дал прочитать Глебу. Руки у Глеба еще не отошли с мороза, он держал их в карманах и читал, согнувшись вопросительным знаком над столом.
На кухне трещало, лопалось масло — бабка Сидорченка жарила корюшку.
— Чувак! — сказал Глеб. — Ты что, девчонка, что ли? Художественный рассказ развел!
Он сходил на кухню, принес спички, чиркнул скрюченными, посинелыми пальцами, поджег письмо. Оно вспыхнуло, осветило сердитое лицо Глеба, и сухой пепел, ломаясь, тлея, рассыпался по комнате.
ЗВОНКАЯ БОЧКА
Солнечный луч, выписав на желтой бревенчатой стене яркий переплет рамы, медленно опускался вниз, к Тимкиной кровати. Проснулся кот, прыгнул на подоконник, погрел мятую мордочку, пожмурился и снова уснул. На стене обозначилась его горбатая тень. Поэтому Тимка и не встал вовремя. Всегда так: вздумается коту погреться на подоконнике — Тимка проспит: солнце дольше подбирается к его голове.
Встал Тимка сердитый, разлохмаченный, стащил на пол кота и дал ему хорошего пинка. Матери уже не было дома, ушла работать; на плите стоял завернутый в полотенце чугунок, в нем — завтрак, наверное рыба и каша. Тимка выскочил во двор и тут вспомнил, что забыл прихватить мешок под стружки. «И почему мать перестала ходить в бондарку за стружками? — подумал он. — То каждый день ходила. Дядя Антон лучшие обрезки ей припасал...»
Прижав колючий мешок локтем, ежась от свежего ветра, пустился Тимка по росе через кустарник стланика к бондарке. Подбежал мокрый, будто вынырнул из воды, остановился, прислушался.
Та-та-та!.. — рвался из-за двери чистый складный перестук. Тимка слушал его, радовался ему, как
Набрав побольше воздуха, чтобы успокоиться, он дернул дверь. Звуки вырвались из бондарки, запрыгали по пенькам, полетели над мокрыми кустами к лесу, где их ждало и окликало эхо. Тимка быстро закрыл за собой дверь, запер звуки, и они громче застучали в окна, стены, потолок.
Дядя Антон ходил вокруг бочки, бил молотком по набойке, а та, как живая, приплясывала на обруче. Изредка набойка срывалась, из-под нее брызгали белые искры и слышался острый скрип. Этот скрип не нравился Тимке, и он думал, что, когда научится делать бочки, у него уж не будет срываться набойка.
Дядя Антон коренастый, крепкий и поворотливый. И очень рыжий, как он говорит — «огнистый». А это точно — огнистый. Тимка много раз видел, как борода у него вспыхивала, становилась совсем красной на солнце или у камина вечером. И потом, какой-то чудной дядя Антон: уехал из города, скучает по родным, но живет один. И бочки делает; никто в поселке не умеет бочки делать.
Та-та!.. Тра-та-та! — тупо бьются в стены, отскакивают от стекол, гудят в пустом нутре бочки звуки.
Тимка думает, что дядя Антон уже увидел его, но, как всегда, немножко хитрит, чтобы потом удивиться и сказать: «А-а, мастер-мастерок, человек с ноготок!» Тимка ждет, нетерпеливо мнет ногами стружки, и ему кажется, что дядя Антон сегодня не замечает его. Вот он набил нижний обруч, стал натягивать на торец верхний. Борода его попала в солнечный свет, красно засветилась. Тимка прихлопнул поплотнее дверь, подошел ближе, сказал неловко:
— Здрасьте.
Дядя Антон, не поднимая головы, ответил:
— Здравствуй, браток, — и застучал молотком по обручу так быстро, что с его острого носа упало несколько капель пота.
Тимка обрадовался — дядя Антон не спросил, почему он опоздал, и не надо рассказывать про кота,— живо снял пиджак, сел верхом на свой услон. И теперь, уже не торопясь, деловито выбрал клепку, зажал в головке услона, взял наструг и принялся строгать.
Вжжиг, вжжиг!.. Отлетают стружки, длинные, с пахучими мазками смолы. Вжжиг, вжжиг!.. От каждой стружки — желтый блеск, от каждой — струйка крепкого запаха.
Не просто сделать бочку — такую, чтобы звучала, как бубен, подпрыгивала, как мяч; чтобы пустил в воду — не утонула, налил воды — десять лет держала.
Трудно сделать бочку, особенно в первый раз. Одних клепок штук пятнадцать надо. У Тимки их десять. Вот они — ровные, гладко выстроганные. Правда, не такие, как у дяди Антона, чуть похуже, но и из них может получиться бочка. Тимка будет шмыговать клепки — подравнивать им бока, потом соберет их в обруч и станет гнуть дупель, — а это уже бочка, только без доньев.
Окна косыми солнечными прожекторами рассекают бондарку, в их горячем свете шевелятся, ворочаются, как живые, скопища пылинок. Если дунуть — они завихрятся метелью. Душно. А на улицу и посмотреть нельзя: река, желтый берег, кусты стланика — все светится, сияет, слепит. Тимка отодвигает свой услон от солнца, но через несколько минут оно снова припекает ему спину. Рубашка мокреет, пот щиплет глаза, каплет с носа, как у дяди Антона, солонит губы.
В бондарку с мешком в руках входит Аграфена, очень толстая, румяная и насмешливая женщина. Она всегда старается ущипнуть Тимку за нос и всегда говорит: «Ну, как дела, мужчинка?» Особенно злит Тимку «мужчинка», и ему хочется при Аграфене казаться старше, строже. Но и это ее веселит. «Смотри, какой у тебя помощник грозный!» — восторгается она, ласково глядя на дядю Антона.
«Опять за стружками»,— подумал Тимка и отвернулся, чтобы не догадалась Аграфена, как он не любит ее.
Аграфена сразу заговорила, завеселилась. В бондарке повеяло духами и магазинным платьем — Тимке захотелось чихнуть. Но дядя Антон будто и не увидел Аграфену, не сказал ей ни слова. Она обидчиво, как маленькая, надула губы, сердито сощурилась, очень тоненько проговорила:
— А скучища-то какая тута! Иль помер кто?
Быстро нагребла каких попало стружек, пошла к двери, так поводя мешком, что, казалось, и мешок был чем-то очень недоволен.