Мысленный волк
Шрифт:
— Мне это неинтересно, — нахмурился Павел Матвеевич.
— Да, да, — повеселел Василий Христофорович. — Я как раз о том и толкую. Все стали как-то моложе, бодрее, ближе друг другу. Забыли о своих спорах и раздорах. Ходынка, отлучение Толстого от Церкви, поражение в Японской войне, погромы, пожары, кровь на Дворцовой площади, поп Гапон, Азеф — все позабылось, ушло в прошлое, стало мелким по сравнению с той высотой, на которую поднимались эти люди. И не только сами летчики, но и те, кто на них смотрел. Я подумал тогда: вот мы недовольны своим временем, жалуемся на что-то, а между тем нам выпало жить в историческую эпоху, увидеть первые шаги того, что принесет человечеству счастье. Самолеты — это ведь только начало, и этот поток уже не остановить, даже если кто-то один или несколько человек будут против. Он неизбежен, как неизбежно наступление нового времени, а с ним и нового человека. И в тот день мы все это ощутили. Неважно, богатые, бедные, образованные или нет, — мы все словно обновились и сблизились друг с другом. Обнимались
— Птицы умеют делать то же самое не хуже, — буркнул Павел Матвеевич. — И безо всяких рельсов и ажурных коробок.
— Я же и говорю, что вы мне напомнили сейчас того человека, — еще больше обрадовался Василий Христофорович. — Представьте себе, в этом многолюдии вдруг откуда-то возник злобный измятый господин чахоточного вида с необыкновенно красивой, нарядно одетой дамой. Трудно даже было понять, что могло их двоих связывать. Господин был явно не в себе. Мне даже сначала показалось, что он пьян. Но он был просто сильно возбужден, а впрочем, возможно, и то и другое. «Эти крылья мертвы! — стал выкрикивать он каким-то треснувшим голосом. — Это материя, распятая в воздухе, на нее садится человек с мыслями о бензине, треске винта, прочности гаек и проволоки. Человек должен уметь летать сам. И он будет летать. А ваши летчики — не люди. Они механизмы, куклы». Уля моя затряслась от обиды, у нее сжались кулачки, выступили на глазах слезы. «Как вы можете! — возмутился я. — Летчики разбиваются, гибнут, они мужественные люди». «Их смерть не трагична, но травматична, — отрезал он. — Они придатки машин. И только». И вдруг он выскочил на дорожку и побежал. Он бежал очень быстро, вытянув зачем-то руки, и стал похож на комара-дергуна со своими смешными длинными конечностями, но мне вдруг показалось: еще мгновение и он взлетит, пронесется над толпой. Мне даже померещилось, я вижу, как это происходит. Вот сейчас он оторвется от земли. Вот еще немного. Вот уже оторвался. Но он споткнулся, упал и покатился по траве. А когда поднялся, обвел толпу глазами, словно кого-то искал, и сказал, глядя мне в глаза, с недоумением: «Не получается. Пока не получается. Но должно получиться. Должно». Я хотел было ему ответить, что нельзя, не может, на все есть свои законы, но публика засмеялась, и как-то очень нехорошо, злобно над ним засмеялась, заулюлюкала, засвистела. И вдруг Уля моя, которая еще минуту назад была готова броситься на этого сумасшедшего с кулаками, задрожала, закричала на этих людей, и они замолчали, отошли, оставили его одного. А Уля сказала: «Поехали домой». Я растерялся: «А как же самолеты?» — «Он прав, они — мертвы».
— Так и сказала? — ухмыльнулся Павел Матвеевич.
— Мне вдруг сделалось страшно обидно. Я ведь очень обрадовался, я поверил в то, что техника сильнее и умнее человеческих страстей, она способна исцелять душевные травмы, врачевать наши недуги и несовершенства, как вдруг увидел, что не просто ошибался, но был посрамлен. И кем? Стоило оказаться среди тысяч уверовавших одному безумцу, скептику и пошляку, как моя родная дочь пошла за этим одиночкой. Променяла великолепное царство на жалкого городского сумасшедшего.
— Что делала все это время дама? — перебил его охотник.
— Дама? А что дама, — пожал плечами механик, — очень хорошая, благородная дама. У нее, по-моему, была такая усталость и тоска в глазах. И стыд за своего спутника.
— Тоска и стыд, — пробурчал Павел Матвеевич, — не сомневаюсь. И вы хотите все это уничтожить? Представьте себе людей без стыда. Пусть даже они научатся летать.
— Но ведь не знают же стыда ваши собаки.
— Это вы не знаете собак! — рассердился охотник. — На свете нет более целомудренных и стыдливых животных. Собаки даже любовью стесняются заниматься. Вы никогда не видели, как они совокупляются, а потом не могут расцепиться и сколько муки и стыда бывает тогда в их глазах? А как деликатно собаки оправляются? А как переживает охотничья собака, если оплошает на охоте? А как готова душу положить за хозяина? Да я отдам все ваши паровозы и самолеты за одного толкового пса. И нечего сравнивать меня со всякими сумасшедшими. Я земной, вменяемый человек. И знаю, что каждый призван соответствовать тому, для чего и как он создан природой: птицы — летать, рыбы — плавать, а люди — пешком ходить. Зачем нам небо, если мы никак не можем землю обустроить?
— Ну вот, — засмеялся Комиссаров ласково, и на лице у него появилась хорошая детская улыбка. — Рассуждаете, как Толстой, а меня же еще в толстовстве обвиняете.
2
Все лето они читали газеты, которые привозили из Петербурга, и никогда прежде Василий Христофорович не ждал этих газет с таким
— Ты сам-то холостой будешь? Али нет, женатый? — не спросил, а полуутвердил крестьянин.
— Женатый.
— Женатый, да бездетный.
— Ну, — по-сибирски буркнул Комиссаров.
— Ничего, скоро в Россию уедешь. Там дочка у тебя родится. Великий князь ее крестить будет. Скорби из-за нее примешь, но не отчаивайся, они прейдут.
Неприятное ощущение того, что кто-то смеет лезть в его личную жизнь, причем лезть столь же бесцеремонно, сколь и точно, Василия Христофоровича уязвило, упоминание о великом князе показалось горькой насмешкой, дурацкой мужицкой мечтой о встрече с царем, однако несколько времени спустя в Тюмень приехал с инспекцией дядя государя, высокомерный, грубый, громогласный человек, наводивший на всех, кто с ним сталкивался, ужас. Комиссаров был единственным, кого великий князь не испугал. Механик не прятал глаз, не вилял голосом и своей толковостью и расторопностью высочайшему ревизору так понравился, что тот предложил ему должность помощника коменданта во дворце своего родного брата Петра в Петербурге.
— Хозяйство большое, а глаз мало. Да и те, что есть… — поморщился он, с трудом стаскивая с крупных рук лайковые перчатки. — Брат человек мягкий, безвольный, а меня челядь хоть и боится, все равно тащит. Ты-то ведь много воровать не станешь, а?
Василий Христофорович воровать не собирался вовсе, но еще меньше ему хотелось ехать в Россию.
— Жена у меня, однако, ваше вели… — начал он.
— К царю так будешь обращаться, когда допустят, — оборвал его великий князь лениво. — Так что, говоришь, жена?
— Большого города страшится. Огород у нее.
— Огород можно и на Знаменке завести. А ехать все одно придется. Тебя ж тут теперь со свету сживут, мил человек, ежели останешься. Народ-то у нас, сам знаешь, добрый, независтливый, однако.
Так Комиссаров, сам того не желая, перебрался в Петербург и стал заведовать хозяйственным обиходом в великокняжеском дворце на Знаменке, супруга его, как и предсказывал мужик, вскоре забеременела, а когда у них родилась дочь, великий князь стал Улиным крестным.
— Ну и что в том удивительного? — пожал плечами Легкобытов, которому механик о мужике однажды рассказал, опустив весь семейный эпизод как слишком личный и к тому же очень мутный, ему самому до конца неясный. — Мало ли на свете бобылей-странников. Семью заводить неохота, работать лень, вот и бродят от села к селу. Да еще блудят как коты.
— Этот семейный, трое детей, свой двор.
— Значит, рано или поздно одно из двух бросит. Либо шататься перестанет, либо от семьи уйдет. А что глаза бешеные да язык подвешенный — кто на Руси не краснобай?
Однако мужик никуда не ушел и бродяжничать не бросил, а Василий Христофорович вновь увидел его несколько лет спустя на Знаменке. Как он там оказался, знал ли он великого князя раньше и не он ли посоветовал ему взять Комиссарова на службу — все эти вопросы в один момент пронеслись в голове механика и были с ходу им отметены как чрезмерное нагромождение обстоятельств в угоду случаю. Мужик за пару лет изрядно переменился, он больше не размахивал руками, лицо его округлилось, разгладилось, и на механика он поглядел бегло, тотчас отвернувшись, то ли виду не хотел подавать, что знакомы, и заважничал, то ли вправду позабыл в хороводе лиц, перед ним мелькавших, а Комиссаров напоминать о себе не стал, но вся дальнейшая история пребывания речистого крестьянина в Петербурге поразила Василия Христофоровича бредовостью, немыслимой в просвещенном и благородном двадцатом веке, как если бы вокруг этого человека образовалось взвихренное поле, попадая в которое люди теряли кто разум, кто совесть, а кто и честь.