Мысли о заведомо ложном
Шрифт:
Забор починил. В доме все, что мог, починил. Велик починить не сумел. Подумал об огороде, но предпринимать ничего не стал. Проще, я думаю, на базар пойти скупиться. На базаре люди, вино можно пробовать. А вместо забора посажу со временем терн, можжевельник и ежевику, пусть тогда кто попробует забор сломать. И шиповник посажу, он тоже колючий.
Из всех книжек у меня здесь только «Метеорологика» Аристотеля. Сегодня как раз изучал посредством Аристотеля феномен неспокойного моря, но еще больше запутался. Хотя про солоноватые первые осенние дожди написано очень красиво.
Вчера пили мадеру:
Видел тут на паперти у одной девочки прикольные ролики без тормозов. Предлагал в горах покататься, но не смог убедить. Сама-то девочка, кажется, с тормозами. Зачем ей экстремальные ролики? Лужи перед кабаками рассекать? Но и я хорош был бы в горах на этих роликах, когда и на простых не умею. Вот уж создал бы глупое и безвыходно-позорное положение.
Но до чего море неспокойно. Купался тут как-то в грозу. Молнии, и правда, действительно в воду уходят. Молнии, вода, я — все как-то связано. Вот на следующий день и разбил велик. Не починить.
Я бы хотел написать тебе о солнечных днях, о толще воды, о дороге через виноградник — «если бы было возможно писать о чем-нибудь с этого того света, где я живу». Не сердись, просто дождь и море неспокойно. Так-то все хорошо. Может быть, еще сумею что-то исправить. Не знаю, когда вернусь. Прощай, умница. Береги себя.
Наступило наконец такое время, когда даже у самых упорных появились сомнения в необходимости жить дальше. Люди и звери мирно подыхали бок о бок, и те, у кого еще оставались какие-то силы, скрашивали последние минуты близлежащих негромкими песнями и декламацией. Кто мог, взгромоздился за пиршественный стол; прочие вернулись к обычаю древних и, опираясь на локоть, передавали друг другу бросаемые им со стола объедки. Умирая с куском в руке, каждый еще стремился донести его до рта, а если у кого-то рот уже был набит, это напоминало улыбку. Вообще же все были очень вежливы.
Никто не вспоминал старых обид и не разжигал новые, и рука, слишком слабая для удара, ласково гладила. Стерлись различия, и было непонятно, кто стар и кто молод, и у кого не хватало ноги, а у кого — глаза, и все стали как дети одного отца, так что никто не замечал ни своего уродства, ни уродства брата. И не было среди них ни книжника, ни фарисея, но все снова стали нагими и безграмотными, и всякая плоть превратилась в живой камень, и, как у камней, у них не было никакого блуда и сквернословия.
А на столе, расталкивая ногой наилучшую посуду, плясала женщина и прыгала так забавно, что стол под ней казался раскаленным железом. Кожа ее прилипла к костям и стала суха, как дерево, но голос был сладок, а лицо улыбалось.
По всей же земле был богатый урожай и прекрасная погода.
Я опоздал, и куда-то в никуда ушли мои жалкие заветные мечты и подразумеваемый жар души. Как бы хорошо я смотрелся на фоне крито-микенской культуры, в декорациях Персеполиса, в изящные дни Нового
«Не вернется пьяный гость, сбежавший с пира». Разве плохо тебе было на пиру жизни, на пиру Трималхиона? Нет, отвечает, только я ждал другого. Знаток моей души, почему именно в борделе особенно ценят приличие? Они знают, как войти в доверие, как разжечь страсть, как обобрать, как бросить; они умеют так правдиво задержать дыхание и лгут, как дышат — но дыхание выдает их, и живой не может притвориться мертвым. Только у мертвых настоящие хорошие манеры: повадка людей, которые никому не в тягость.
Ну что же такое; позовите наконец девок и кудрявых мальчиков, и флейтиста, и принесите сидонские яблоки на десерт, чтобы «желудку и бедру и ногам было славно». Разве не заплатил я за это веселье своей жизнью, тем последним оболом, и двумя медными монетами, и фармазонским рублем? Угрюмый гость; вот его рожа среди свежих румяных лиц. Он не уверен, что ему здесь плохо, но всего охотнее открыл бы дверь и вышел на улицу. Ужасная мысль мертвит ему ноги: ведь может оказаться, что весь мир — один большой веселый дом.
Но сколько красавиц умирают там со скуки. Сколько разумных печально сидят в углу. Какой уж тут разврат.
Так вот, мальчики и девочки и вы тоже, мужики из телевизора. Присаживайтесь. Хочу поговорить с вами серьезно.
Прекрасный мир, в котором мы живем — увы, несовершенен. Даже здесь, в сердце Российской Империи, слабые человеческие сердца уступают угрюмым поучениям порока или собственной беспечности, и люди добровольно превращают себя в игралище страстей, подвластное всем треволнениям и прихотям их вечнонеспокойного моря. Как горьки плоды легкомыслия! Суетность, алчность, корыстолюбие, угнетение слабых и невинных, пресмыкательство перед сильными, разбитые жизни, раздор и отчуждение между близкими, разврат и человекоубийство — все суть его последствия. Но есть преступления тягчайшие, те последние пределы порока и безверия, до каких только может дойти праздное и пресыщенное сердце. Расскажу ужасное происшествие, свидетелем которого был.
Предварю, однако же, свою повесть еще одним замечанием. В описываемое время — совпавшее, впрочем, с самыми пышными днями первоначальной осени — приключилась мне жестокая болезнь меланхолии. Досадительный этот недуг, не ограничившись приступами колик, судорогами и головокружениями, завладел не только моим телом, но такова была его власть, что и обычное для меня светлое — как то подобает философу — расположение духа совершенно помрачилось. Я впал в отчаяние и страх, сделавшие меня угрюмым отшельником и отчасти даже мизантропом.