На берегах Невы
Шрифт:
Да, никаких сомнений, это он. Но в каком виде! В каком-то поношенном рыжем пальтишке, перетянутом ремнем в талию, в громадных стоптанных валенках, на макушке вязаная белая шапка, как у конькобежца и за плечами большой заплатанный мешок.
Вид его так странен, что все молча и недоумевая смотрят на него. С минуту никто даже не задает ему обязательного в эти дни вопроса: — Что нового? Что вы слышали?
Первым опомнился Кузмин.
— Коленька, ты что на маскарад собрался? Не время, кажется.
Гумилев гордо выпрямляется, счищая рукавицей снег
— Я, Мишенька, спешу. Я иду на Васильевский Остров агитировать и оделся так, чтобы внушить пролетариям доверие, — произносит он с достоинством.
Кузмин всплескивает руками.
— Бога ты побойся, Коленька! Какое уж тут пролетарское доверие? Ты похож на воронье пугало. А что у тебя в мешке? — он хлопает ладонью по мешку и мешок начинает раскачиваться, как маятник. — Чем ты его набил? Воздухом что ли накачал?
— Старыми газетами, — объясняет Гумилев.
Я кусаю губы, чтобы не рассмеяться, но тут не выдерживаю и заливаюсь хохотом. За мною Олечка Арбенина. Люся Дарская срывается с места и визжа начинает скакать вокруг Гумилева, ударяя кулаком по его мешку.
Гумилев холодно отстраняет ее рукой и, обернувшись к нам с Олечкой Арбениной, медленно и веско произносит:
— Так провожают женщины героя, идущего на смерть!
Но тут к нашему смеху присоединяются и все остальные. Смеется Кузмин, смеется Георгий Иванов, смеется редко улыбающийся Юрочка Юркун, даже мрачный Зоргенфрей, а Мандельштам хохочет до слез.
Гумилев с минуту молча смотрит на нас холодно и с презрением, потом кивнув головой в нелепой вязаной шапке, поворачивается и медленно молча идет к выходу, унося свой, болтающийся у него за плечами, заплатанный мешок.
А мы продолжаем смеяться и долго еще не можем успокоиться, повторяя: Так провожают женщины героя идущего на смерть!..
21 октября 1920 года.
Сегодня день рождения моего отца. По этому случаю у нас дома «торжественный обед», с гостями и, главное — с телячьим жарким.
Телятину привез со «Званки», где он служит, мой двоюродный брат. Вчера вечером, когда он шел с драгоценной телятиной на вокзал через лес, на него чуть не напали волки, и тогда бы не было не только торжественного обеда, но и его самого.
К счастью, он сумел выбраться из леса прежде, чем шедшие по его следам, привлеченные запахом мяса волки решились наброситься на него.
Конечно, мне совершенно необходимо быть дома к приходу гостей.
Опоздать сегодня к обеду было бы — я это прекрасно понимаю — просто невозможно.
Но как грустно уходить из «Дома Искусств», когда там готовятся слушать Ремизова.
Ремизов будет читать — и как читать! Никто — ни один актер — не умеет так читать. Недавно я слышала «Вия» в «ремизовском исполнении», как говорит Гумилев.
Это было восхитительно и страшно. Казалось, Ремизов непонятным образом сам превращался то в Хому Брута, то в мертвую панночку, то в Вия. Это уж не было чтение, а сама жизнь.
Я все еще дрожала от ужаса, когда он, снова став Ремизовым, маленьким,
— И чего, Михаил Леонидович, они так беснуются? Неужели они все впервые слышат «Вия»? Неужели «Вия» так и не читал никто из них?
И вот мне приходится уходить. Я не смогу пять минут послушать Ремизова. Надо спешить. Уже семь часов. А у нас сядут за стол в половине восьмого.
И я, скрепя сердце, ухожу. Одна. Никому в голову не приходит уйти, не услышав Ремизова.
Я иду по Невскому.
В этом году снег выпал очень рано. Не то что в «Евгении Онегине»:
Зимы, зимы ждала природа,Снег выпал только в январе.Нет, ни природе, ни нам зимы в эти революционные годы ждать не приходилось — зима всегда являлась сама и гораздо раньше, чем ей по календарю полагалось.
— Черный вечер,Белый снегНа ногах не стоит человек.Ветер, ветер на всем Божьем свете.Я иду против ветра, торопясь и увязая в снегу.
Нет, вечер не черный, а синий и в небе огромная сияющая луна.
Чья-то рука вдруг просовывается под мою руку. Я вскрикиваю и, оглянувшись, вижу улыбающееся лицо Юрия Анненкова, с круглым, блестящим левым глазом. В нем, в этом блестящем глазу, отражается луна и в памяти сразу выплывают строчки — не помню чьи:
И сумасшедшая лунаВ твоем глазу отражена…Нет, кажется, там: «в твоих глазах», но у Анненнова, как у циклопа, виден только один глаз — круглый, блестящий расширенный моноклем. Анненков — единственный человек в Петербурге, носящий монокль. Он с ним никогда не расстается. Какая-то хорошенькая молодая балерина — балерины, молодые актрисы и художницы всегда окружают Анненкова, прелест-ным, прельстительным роем бабочек — уверяла, стыдливо опуская ресницы, что он даже спит с моноклем.
Юрия Павловича Анненкова я постоянно встречаю в Доме Литераторов и в Доме Искусств.
Он почти «свой», несмотря на то, что он не поэт, а художник. Он еще с тех баснословных, собачьебродячих лет на «ты» с Гумилевым, как впрочем на «ты» был с ними, никогда мной не виданный, успевший эмигрировать «мэтр Судейкин».
Анненков по определению Гумилева «чертовски талантлив»— «физически талантлив».
— Я в его присутствии себя всегда как-то особенно чувствую, объясняет Гумилев. — Он возбуждает во мне энергию. Он как аккумулятор энергии, жизненной силы и способностей, — способностей решительно ко всему. Просто диву даешься — универсальный талант. Даже стихи он крепко, ловко и находчиво делает.