На берегах Сены
Шрифт:
— Я сегодня три раза возвращался к себе перед тем, как выйти, — объяснил он мне, — первый раз споткнулся о порог кухни, второй раз кошка на дворе шмыгнула мне наперерез, а в третий я, спускаясь по лестнице, подумал, что если я не вернусь сейчас же обратно, со мной случится неприятность. Большая неприятность. Вот оттого и опоздал. Уж вы извините.
Были у него всяческие удачные и неудачные места для встреч и расставаний. Плохо было встретиться около бывшего Бассейного рынка, над которым высоко в небе поднимался железный болт с развевающейся на его конце, громыхающей на ветру, железной
— Как виселица, — говорил Гумилев. — Будто на ней все мои несбывшиеся надежды болтаются. И я сам с ними.
Зато встреча в «Доме Литераторов» или по дороге в него неизменно считалась удачной. После нее полагалось ждать что-нибудь очень приятное…
Но был и другой Кузмин. Кузмин стихов, песенек и прелестного «Картонного Домика».
Еще до революции вся Россия распевала: «Дитя, не тянися весною за розой». Но мало кто знал, что и музыка и слова — Кузмина. На нотах «Дитя» красовался портрет певца-исполнителя. Ему и приписывали этот романс.
В Петербурге, в литературно-светских салонах, от песенок Кузмина были «без ума». И не только в светских салонах. Самые серьезные критики и ценители, как профессор Брауде и Метнер, превозносили их. Сам Кузмин, понимая свои недостатки и достоинства, говорил: — У меня не музыка, а музычка, но в ней есть яд.
Я не присутствовала при том, как Кузмин «сводил с ума» своим пением весь светско-литературный Петербург ни в салонах, ни в «Бродячей Собаке». Я — и это одно из моих больших сожалений, — никогда не была в «Бродячей Собаке». Но судя по рассказам Георгия Иванова и Гумилева, это происходило хотя и пышнее, но почти так же, как и в гостиной «ДИСКа» или в одном из гостеприимных домов «недорезанных буржуев».
— Спойте, Михаил Алексеевич! Пожалуйста! Просим! Просим!
Кузмина усадить за рояль не легко. Он капризно отказывается: — Нет, в другой раз… Я не в голосе… Не могу. У меня от пения зубы болят.
Но какой-нибудь ревностный поклонник уже берет его под руку и ведет к роялю. И Кузмин, не без удовольствия, уступает насилию. И вот Кузмин за роялем. По гостиной проносится восторженный вздох. Кузмин наклоняет голову к клавишам и весь как-то съеживается, на глазах стареет, становится старичком. Нет, даже не старичком, а старушкой. Вернее, старичком похожим на старушку. Он жеманно, по старушечьи, касается клавишей маленькими коричневыми, высохшими ручками.
Кузмин поет. Голоса у него нет. Он пришепетывает, и, как рыба, округлив рот, глотает воздух:
Любовь расставляет сетиИз крепких силков.Любовники как детиИщут оков…Я слушаю и чувствую, как мало по малу в мои уши, в мое сознание, в мою кровь проникает яд его «музычки». Обольстительный, томный и страшный яд, идущий не только от этой «музычки», но и от его лукавых широко-открытых глаз, от его томной улыбки и жеманно взлетающих пальцев. Яд — неверия и отрицания. Яд грации, легкости и легкомыслия. Сладкий обольщающий, пьянящий яд.
Вчера ты любви не знаешьСегодня —Кузмин прищуривает глаза. Лицо его принимает чуть-чуть хищное выражение. Сознает ли он власть над душами своих слушателей?.. Рядом со мною на диване хорошенькая студистка в волнении кусает губы и я вижу насколько ей кружит голову этот пьянящий яд. Кузмин неожиданно обрывает на высоком нежном «ля», захлопывает крышку рояля и жеманно оглядывается.
— Не слишком наскучил вам? Не заснули еще? Что? Что?
В ответ негодующие протесты и возгласы.
— Еще, Михаил Алексеевич, еще! Спойте «Дитя не тянися» Спойте! Умоляю… Умоляем!..
И Кузмин уступает. «Дитя не тянися весною за розой» — его коронный номер. Он исполняет его с несвойственным ему пафосом. В особенности строфу:
Теперь твои губы, как сок земляничный,Щеки, как розы Gloire de Dijon,Теперь твои кудри, как лен шелковистый,Твои поцелуи, как липовый мед.Кузмин произносит «Глуа де Дижон» торжественно, округло и гулко. «Глуа» звучит, как удар колокола. Он заливчато закатывается на «поцелуи». Четыре слога па-ца-лу-и — вылетают из его рта с все возрастающей, взрывчатой силой. И как четыре выстрела укладывают слушателей наповал. Дальше, спуск, скат до последнего всхлипывающего патетического полушопота: «Помни, что летом фиалок уж нет».
Крышка рояля снова хлопает. Кузмин встает, оправляет жилет и фалды визитки, протирает шелковым платком запотевшие стекла пенснэ.
— Больше не буду! Не буду! У меня зубы разболелись. Не просите, — капризно и нетерпеливо заявляет он. — Дайте мне чаю! Горячего чаю!
Кузмин в моем присутствии почти никогда, не говорил серьезно. Он был очень болтлив, но не выносил ученых разговоров, как он их называл.
— Нет уж, Коленька, избавь меня, — прерывает он Гумилева. — Дай мне уйти, тогда и выкладывай свою ученость, на здоровье. А сейчас лучше ответь, правда ли, как я слышал, Анна Андреевна хочет развестись с Шилейко? Тебе, как ее бывшему мужу, наверно известно. Правда, разводится?
Лицо Гумилева становится строгим.
— Если бы я даже что-нибудь и знал, Мишенька, я бы не счел себя в праве ответить на такой вопрос, — холодно отчеканивает он.
Кузмин всплескивает руками.
— И откуда ты такой респектабельно-деревянный? Даже жалко тебя, прости Господи, Коленька. Пойдемте, Юрочка. Пойдемте, Олечка. От него ничего интересного не узнаешь. Только время зря тратишь…
Все же мне довелось однажды увидеть и услышать совсем другого Кузмина.
Было это после гибели Гумилева. Когда я уже стала женой Георгия Иванова. Зимой 22-го года. Моей последней «Петербургской зимой».