На берегах Сены
Шрифт:
Но в Петербурге Мандельштам недолго помнил об Адалис и вскоре увлекся молодой актрисой, гимназической подругой жены Гумилева. Увлечение это, как и все его прежние увлечения, было «катастрофически гибельное», заранее обреченное на неудачу, и доставило ему немало огорчений. Оно, впрочем, прошло быстро и сравнительно легко, успев все же обогатить русскую поэзию двумя стихотворениями ; «Мне жалко, что теперь зима» и «Я наравне с другими».
Помню, как я спросила у Мандельштама что значат и как понять строки, смешившие всех:
ИЯ недоумевала. Чем эта добродушная, легкомысленная и нежная девушка походит на палача? Но он даже замахал на меня рукой.
— И ничуть не похожа. Ничем. Она тут вовсе не при чем. Неужели вы не понимаете? Дело не в ней, а в любви. Любовь всегда требует жертв. Помните у Платона — любовь одна из трех гибельных страстей, что боги посылают смертным в наказание. Любовь — это дыба, на которой хрустят кости, омут, в котором тонешь, костер, на котором горишь.
— Неужели, Осип Эмильевич, вы действительно так понимаете любовь?
Он решительно закинул голову и выпрямился.
— Конечно. Иначе это просто гадость. И даже свинство, — гордо прибавил он.
— Но вы ведь не в первый же раз влюблены? Как же? — не сдавалась я. — Или вы по Кузмину каждый раз:
И снова я влюблен впервые,Навеки снова я влюблен.Он кивает, не замечая насмешки в моем голосе: — Да, всегда в первый раз. И всегда надеюсь, что навсегда, что до самой смерти. А то прежнее — ошибка.
— Он вздыхает. — Но сколько ошибок уже было. Неужели я так никогда и не буду счастлив в любви? Как вам кажется?
Я ничего не отвечаю. Тогда мне казалось, что никогда он не будет счастлив в любви.
Я помню еще случай, очень характерный для его романтически-рыцарского отношения к женщине. О нем мне рассказал Гумилев.
Как-то, после литературного вечера в ДИСКе затеяли по инициативе одной очаровательной светской молодой дамы, дружившей с поэтами, и что еще увеличивало для поэтов ее очарование, не писавшей стихов — довольно странную и рискованную игру. Она уселась посреди комнаты и предложила всем присутствующим поэтам подходить к ней и на ухо сообщать ей о своем самом тайном, самом сокровенном желании. О том, что невозможно громко сказать. Поэты подходили по очереди и каждый что-то шептал ей на ухо, а она то смеялась, то взвизгивала от притворного возмущения, то грозила пальчиком.
Вот подошел Николай Оцуп и она, выслушав его, весело и поощрительно крикнула: — Нахал! — За ним, смущаясь, к ней приблизился Мандельштам. Наклонившись над ней, он помолчал с минуту, будто не решаясь, потом нежно коснулся завитка над ее ухом, прошептал: — Милая… и сразу отошел в сторону.
Соблюдая очередь, уже надвигался Нельдихен, но она вскочила вся красная, оттолкнув его.
— Не хочу! Довольно! Вы все мерзкие, грязные! — крикнула она, — он один хороший, чистый! Вы все недостойны его! — Она схватила Мандельштама
Но Мандельштам, покраснев еще сильнее чем она, вырвал свою руку и опрометью бросился бежать от нее, по дороге чуть не сбив с ног Лозинского.
За ним образовалась погоня:
— Постой, постой, Осип! Куда же ты? Ведь ты выиграл! Ты всех победил! Постой! — кричал Гумилев.
Но Мандельштам уже летел по «Писательскому коридору». Дверь хлопнула. Щелкнул замок. Мандельштам заперся в своей комнате, не отвечая ни на стуки, ни на уговоры.
И так больше и не показался в тот вечер.
— Только вы и виду не подавайте, что я рассказал вам. Ведь он чувствует себя опозоренным оттого, что его назвали «чистый» и не знает, куда деваться от стыда, — заканчивает Гумилев и добавляет, — какой смешной, какой трогательный. Такого и не выдумаешь нарочно.
И вот оказалось, что Мандельштам женился. Конечно, неудачно, катастрофически-гибельно. Иначе и быть не может. Конечно, он предельно несчастен. Бедный, бедный!..
То, что его брак может оказаться счастливым, никому не приходило в голову. — Наверно скоро разведется, если еще не развелся. Нет в мире женщины, которая могла бы с ним ужиться. Нет такой женщины. И быть не может.
В начале августа 1922 года Георгию Иванову пришлось побывать в Москве по делу своего выезда за границу. Уезжал он вполне легально «посланный в Берлин и в Париж для составления репертуара Государственных Театров». То, что командировка не оплачивалась, а шла за счет самого командируемого, слегка убавляло ее важность. Все же она «звучала» вполне убедительно и почтенно, хотя и была «липовой».
Георгий Иванов провел в Москве всего день — от поезда до поезда. Но, конечно, разыскал Мандельштама. И часто мне потом рассказывал об этой их встрече.
Мандельштам жил тогда — если не ошибаюсь — в Доме Писателей. На седьмом этаже. В огромной, низкой комнате залитой солнцем. Солнце проникало в нее не только в окно, но и в большую квадратную дыру в потолке.
Мандельштам бурно обрадовался Георгию Иванову.
— А я уже думал, никогда не увидимся больше. Что тебя пришьют к делу Гумилева и фьють, фьють на Соловки или еще подальше. Ну, слава Богу, слава Богу. Я и за себя страшно боялся. Сколько ночей не спал. Все ждал спохватятся, разыщут, арестуют. Только здесь в Москве успокоился. Неужели ты даже в тюрьме не сидел? И не допрашивали? Чудеса, право. Ну, как я рад, как рад!
Но радость его быстро перешла в испуг, когда он узнал о командировке за границу.
— Откажись! Умоляю тебя откажись. Ведь это ловушка. Тебя на границе арестуют. Сошлют. Расстреляют.
Но Георгий Иванов только отшучивался, не сдаваясь ни на какие убеждения и просьбы.
И Мандельштам махнул на него рукой.
— Что ж? Не ты первый, не ты последний поэт, погубленный большевиками. Но, чтобы самому лезть в пасть льва? Вспомнишь мои слова, да поздно будет.
— А пока еще не поздно, расскажи лучше о себе, Осип. Как ты — счастлив?