На берегах Сены
Шрифт:
Блок вторично и так же охотно протягивает ей портсигар.
Я не выдерживаю — если она будет продолжать, она лишит его всех завтрашних папирос. Я незаметно толкаю ее ногой.
— Вы чего брыкаетесь? — Если хотите папиросу, скажите прямо.
— Простите, я нечаянно толкнула вас, — бормочу я, краснея.
Москвичка, полузакрыв глаза, затягивается папиросой.
Блок переводит с меня на нее свой тяжелый взгляд.
— Очень хорошо, — медленно говорит он, — что вы молчите. Так и продолжайте. Объяснения ни к чему не ведут, ничего никогда объяснить
Ах, вот он о чем — о переизбрании Союза Поэтов. Ведь Москвичка решила (по ее же выражению) «подарить Союз Поэтов Блоку», но им завладел Гумилев.
Москвичка сжимает свои маленькие, твердые кулачки.
— Если бы не вы, Александр Александрович! Я бы с ним поговорила! — клокочет она, тряся своими заячьими ушами.
— Тише, тише, — успокаивает он ее. Не забывайте, что молчание — золото. И ведь все к лучшему! Все к лучшему в этом лучшем из миров!
Он улыбается усталой, и насмешливой улыбкой и встает.
— Очень приятно греться у камина. Жаль уходить, но мне еще здесь со многими повидаться надо, — и он, поклонившись нам, идет в соседнюю гостиную, откуда доносятся взволнованный голос Мандельштама и барственный баритон Лозинского.
Москвичке — я вижу — хочется вскочить и побежать за ним. Но она сдерживается. Здесь у огня, в тепле, у нее, должно быть, меньше болят зубы.
— Вы чего брыкались? — недовольно спрашивает она.
— Как вам не совестно обкуривать Блока? Ведь у него мало папирос!
Она пожимает плечами.
— Вы же сами видели, как охотно он предлагал мне их.
— Из вежливости, только из вежливости, — убеждаю я ее. — И сидел он с нами и разговаривал только из вежливости. Ему тяжело, ему скучно было.
Заячьи уши на ее голове приходят в движение.
— С вами-то он наверно только из вежливости говорил, и с вами ему, наверно, тяжело и скучно было, — заявляет она мне.
Я не спорю. Я встаю и на носках, чтобы не шуметь, подхожу к дверям соседней гостиной.
Мандельштам сидит в кресле под яркой хрустальной люстрой, откинув голову, и делая протянутыми вперед руками пассы, сомнамбулически распевает, то повышая, то понижая голос:
Веницейской жизни мрачной и бесплоднойДля меня значение светло…Вот она глядит с улыбкою холоднойВ голубое, дряхлое стекло.На диване Блок, Кузмин и Лозинский.
Гумилев, скрестив руки на груди, слушает с видом Наполеона, осматривающего поле битвы после одержанной им победы.
Рядом с ним Георгий Иванов, как всегда, подчеркнуто элегантный, насмешливый, с чолкой до бровей. Мне очень не нравится эта чолка, хотя ее и придумал «сам Судейкин».
Анна Радлова, сверкая тяжеловатой, восточной красотой, слушает, картинно застыв. Пяст, в своих клетчатых панталонах, прозванных «двухстопными пястами»,
Я уже слышала «Веницейскую жизнь» и все-таки с наслаждением, затаив дыхание, слушаю ее снова.
Мандельштам привез ее из своих «дальних странствий» и читал ее у Гумилева. Георгий Иванов успел уже сочинить на нее пародию, переделав «Веницейскую» жизнь на «Милицейскую». Переделав ее всю нелепо и комично, вплоть до последних строк.
У Мандельштама:
Человек родится. Жемчуг умирает.И Сусанна старцев ждать должна.А у Георгия Иванова:
Человек родится. Он же умирает.А милиция всегда нужна.Георгий Иванов пошел на пари (на коробку папирос) с Гумилевым и Мандельштамом, что прочтет «Милицейскую жизнь» на вечере какой-то рабочей ячейки, где они втроем должны выступать. И никто ничего не заметит.
Георгий Иванов выиграл пари. Он, действительно, прочел «Милицейскую жизнь» с эстрады вместе со своими стихами, и ей, как и его стихам, похлопали должным образом.
А в антракте, к нему подошел Кривич, сын Иннокентия Анненского, тоже поэт, и рассыпался в комплиментах:
— Меня просто потрясло ваше стихотворение о милиции! Совсем новая манера! Волшебное преображение реальности…
Но «Милицейская жизнь», хотя я и смеялась над ней до слез, нисколько не мешает мне наслаждаться чтением Мандельштама.
Что же ты молчишь? Скажи, венецианка,Как от этой смерти праздничной уйти?страстно и горестно вопрошает он, сладостно, блаженно замирая на высоком звенящем «уйти». Пауза. И он, понизив голос, торжественно скандирует:
Черный Веспер в зеркале мерцает.Все проходит. Истина темна…Мандельштам кончил, и широко открыв глаза, испуганно озирается, будто вынырнул из омута поэзии и не понимает, что с ним случилось и где он находится.
Минута напряженного молчания. И вот уже все начинают говорить, и отдельные слова сливаются в нестройный хор восторга.
Конечно, я могу войти туда, в гостиную, я могу участвовать в этом хоре восторга. Я даже могу поздороваться с Мандельштамом и Георгием Ивановым и Кузминым — я с ними всеми знакома.
Ведь я с этой осени равноправный член Дома Литераторов и Союза Поэтов и скоро буду — что еще большая честь — членом Цеха Поэтов, который Гумилев собирается восстановить.
Но в гостиной на диване сидит Блок. Я не хочу снова попадаться ему на глаза. Я уже и так слишком благодарна судьбе за эти полчаса у камина, совсем незаслуженно щедро подаренные мне.