На дальних берегах
Шрифт:
— А как же иначе? — говорила она. — Ведь нельзя оставить ребят без учителя.
Наконец Сергей под общее ликование рыбаков запустил упрямый мотор, но перед рыбаками встало новое препятствие: кому все же водить лодку? Пришлось Сергею сесть за руль до той поры, пока его ученик — рослый, бородатый рыбак Тихон — не овладел новым ремеслом…
…Мехти вспомнил небольшой двухэтажный дом на улице Касума Измайлова, где он жил. Рядом с домом росла хрупкая ива, и напротив была школа № 19, где он учился. Особенную любовь питал Мехти к своему учителю Сулейману Сани Ахундову — одному из азербайджанских писателей. Может быть, поэтому Мехти страстно полюбил литературу (запустив другие предметы — математику и химию) и еще с детства начал писать стихи, вернее, сказки в стихах: «Заяц против волка», «Петух-глашатай»… Но поэтом он не стал… И ему вспомнились первые его рисунки в школьной стенгазете, где он был редактором и художником: «Первая электричка, уходящая из Баку на нефтяные промыслы», карикатура с изображением злого, страшного и в то же время уродливо-смешного кулака, замахнувшегося оглоблей на первые колхозы, «Первая азербайджанка-инженер на трибуне». Это были злободневные плакаты и карикатуры, и все в них было «первым»: страна тогда только начала создавать первые колхозы, институты выпускали первые сотни азербайджанок-инженеров, врачей и агрономов. И Мехти был очевидцем этих событий… Умерла мать. Мехти еще крепче привязался к тетке — старшей сестре покойного отца, очень старой, но крепкой и бодрой женщине. Все звали ее биби. Она рассказывала ему о подвигах его отца, о борьбе
Как-то один из учителей их школы был командирован в далекий горный район Азербайджана, а привезли его мертвым. Люди рассказывали, что его убили бандиты, и Мехти воочию убедился: существуют враги, и они убивают… На следующий же день Мехти подал заявление в комсомол, но его не приняли из-за возраста… Потом — художественное училище… Началась новая жизнь. Сейчас, лежа на сухой осенней листве, он вспомнил одну из первых своих работ: тусклый свет темницы, в которую заключены двадцать шесть комиссаров, и яркий луч, освещающий руку одного из них, выводящего на сырой стене слово: «Коммунары»… Мехти, кажется, удался этот групповой портрет пламенных борцов за свободу. Прежде чем написать картину, он тщательно изучил все материалы и документы, связанные с предательским расстрелом бакинских комиссаров озверелыми английскими интервентами. Мехти хотел, чтобы перед мысленным взором зрителя возник волчий облик «цивилизаторов», которые вторглись в его родную страну, мечтая прибрать к рукам ее богатства, отнять у людей свободу и счастье. А сколько еще кровавых трагедий, сколько предательств и преступлений, связанных с именами английских и американских империалистов, хранит память народов! «Мы никогда не забудем об этом», — как бы говорил Мехти своей картиной.
…Прощай, рабфак! «У нас будет сын…» — оказала Таня. Она все жаловалась, что ноги у нее опухают, трудно стало надевать туфли. «Если будет сын, назовем его Петром», — решил Сергей Николаевич.
…Мехти стоял перед комсомольцами и, сильно волнуясь, рассказывал свою биографию. Он рассказывал о пионерском отряде, об отце своем, старом коммунисте, которого он потерял очень рано. Обещал, что постарается стать настоящим художником. После него выступил комсомолец Адигезалов и разразился длиннейшей проповедью. Он сказал, что Мехти должен покончить с «бесшабашным упрямством». А Мехти и впрямь даже в пионерских играх стремился выискивать для себя что-нибудь поопасней да порискованней, и поступки его не всегда укладывались в нормы, предписанные старшим вожатым. Адигезалов говорил, что ему, Мехти, нужно «категорически», «коренным образом», «раз и навсегда» перестроиться и стать таким же, как все присутствующие, и, в частности, таким, как он, Адигезалов. Мехти не выдержал, вскочил с места и с жаром заявил, что «перестраиваться» не станет и что ему не хочется быть похожим на Адигезалова, так как тот «трус и растяпа». Адигезалов потребовал доказательств. Мехти привел их. Собрание затянулось. В конце концов Мехти в комсомол приняли, а перестроиться предложили Адигезалову.
…На карте страны появились названия новых городов. Красная Армия разгромила японцев у озера Хасан. В эти дни Сергей Николаевич был принят в Военно-воздушную академию. Он и Таня с маленьким Петром на руках проходили мимо площади Пушкина в Москве. Петя протянул руку к разноцветным шарам, которыми торговал старик-бородач. Ему купили красный шар. Вскоре он упустил его, шар унесся далеко в небо. Он становился все меньше и меньше… Петя заплакал, и ему обещали купить новый шар.
«…Ну и народу в Москве!» — думал Мехти, пересекая площадь у Курского вокзала. Девочки-подростки, задрав головы, смотрели в небо. «Что случилось?» — «Смотрите, вон шар летит». Мехти тоже задрал голову и налетел на молодую девушку-мороженщицу, очень напоминавшую изображение на старых папиросных коробках «Южанка». «Простите, пожалуйста». — «Ну, пустяки какие, возьмите эскимо». — «Не могу, руки заняты». Трудно было таскаться с тяжелым чемоданом и холстами по длинным, многолюдным московским улицам. «Ну и Москва!» Он остановил такси. В Москве появились тогда первые эмки. «На Ленинградский вокзал, — сказал он, — только прокатите меня немного по городу». Вскоре они подружились с шофером, который с подробными комментариями рассказывал о каждой площади, о памятниках Москвы. Вот спуск Кузнецкого моста. Петровка… Вдруг Мехти показалось, что молодой шофер слишком уж расхваливает свою эмку. И он заявил шоферу, что тот едет сейчас на бакинском бензине. Позже он горделиво заявлял это и другим шоферам, словно только сейчас, когда Мехти увидел тысячи машин, он стал понимать, что значит в жизни страны его родной Баку… В Баку ему говорили, что в Охотном ряду самое большое здание — это Дом союзов, но с ним, верно, шутили. Дом союзов почти терялся рядом с двумя гигантами — гостиницей «Москва» и Домом Совнаркома. А вот и Исторический музей, зубчатые стены Кремля. Сердце Мехти забилось непривычно-взволнованно… Перед ним была Красная площадь, Мавзолей. «Остановите!» — «Тут нельзя останавливать, — сказал шофер. — Можете потом пройтись пешочком». Надо было спешить на вокзал, компостировать билет, чтобы сегодня же уехать «Стрелой» в Ленинград, и Мехти огорченно откинулся на спинку сиденья. Но через мгновение снова оживился. Он увидел часы Спасской башни, собор Василия Блаженного, потом Москву-реку… В Ленинграде Мехти встретил одного из своих бакинских товарищей и очень обрадовался этой встрече. Они оба готовились держать экзамены в Ленинградский художественный институт. Товарищ его прошел по конкурсу, а Мехти в институт не попал. Всю ночь он бродил с товарищем по городу, по берегу Невы, прислушиваясь к глухим гудкам пароходов. Он шел, понурив голову, а товарищ, как мог, успокаивал его, и тон у него был извиняющийся, словно это по его вине Мехти не приняли в институт. Мехти стыдно было возвращаться в Баку ни с чем. На душе у него скребли кошки, но он старался держаться мужественно. Многие хвалили ему факультет иностранных языков. Он поступил в Ленинградский педагогический институт иностранных языков и с первого же года стал удивлять своих учителей и профессоров чистотой произношения. У него становилось все больше новых друзей, его восхищала широта души и простота русских товарищей. Он многому учился у них. В институте Мехти стал редактором стенгазеты «Лингвист», и не раз оформленные им газеты получали первые премии на ленинградском смотре стенгазет… Все считали его уже своим, ленинградцем. Он аккуратно посещал зимний бассейн и в одном из всесоюзных соревнований по прыжкам в воду вошел в первую десятку. Это было в Ленинграде, на улице Правды… Он часто посещал музеи, Петергоф, Эрмитаж, подолгу простаивал перед великими творениями искусства. В глубине души он затаил мечту вернуться когда-нибудь к живописи. По всем предметам он в общем успевал и лишь по военному делу все время получал посредственные отметки. Он думал, что может стать кем угодно, но только не военным. Порой Мехти в ущерб одному предмету увлекался другим. Своими ответами он вызывал, например, восхищение профессора-историка, но зато причинял неожиданные огорчения профессору, ведущему логику. Однако к экзаменам он подтягивался и сдавал их хорошо. Зимой Мехти ходил на лыжах. Сначала этому учила его Женя — черноволосая, удивительно милая девушка, но уже через год он сам стал учить ее виртуозной лыжной ходьбе, водя девушку по таким кручам, что у нее захватывало дух. К этому времени он уже владел французским, испанским и немецким языками… Снова Москва. Море огня. Город вырос; улицы его стали шире, величественнее. Нигде жизнь не бурлила так, как в Москве! Мехти шагал по знакомым улицам и не узнавал их. По Охотному ряду уже не ходили трамваи, — здесь плавно катились троллейбусы. На одном из них, двухэтажном, он проехал на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку, которая открылась совсем недавно. Он восторженно глядел на великолепные павильоны республик. У белорусского павильона обособленной кучкой стояли иностранные корреспонденты.
«М-да,
…И вот 1941 год. Война… Таня с Петей провожали Сергея Николаевича на фронт. Он был назначен комиссаром в одно из авиационных соединений. «За маму не беспокойся», — громко и внушительно сказал Петя. Многие оглянулись на его голос; среди провожающих возникло оживление. Таня улыбнулась сквозь слезы…
…Военное училище в Тбилиси. Мехти принимали в партию. Он поклялся сражаться за Отчизну до последней капли крови. Сын коммуниста, маленький барабанщик пионерского отряда, художник, лингвист стал воином, коммунистом. Ему выпало на долю защищать честь и свободу своей Родины на Сталинградском фронте. Здесь, на фронте, он особенно хорошо узнал людей, — вдали от дома, от семьи, от родных они быстрее сближались друг с другом. На фронте Мехти получил письмо от одного из бакинских друзей. Он трижды перечитал его, сидя в окопе. К нему подошел политрук роты. Он хотел провести беседу с бойцами, но люди оглохли от орудийного грохота. Мехти отдал письмо политруку. И пошло оно гулять по окопам, по ходам сообщений, по блиндажам. Друг Мехти писал, что он вместе с группой геодезистов находится в центральной части Азербайджана, в маленьком селении Мингечаур — они ведут первые изыскательские работы в местах, где скоро начнется строительство грандиозного гидроузла. Цель строительства — оросить водами Куры засушливые степи, дать ток новым нефтяным промыслам, фабрикам, заводам. Письмо переходило из рук в руки, и светлели, загорались улыбками лица бойцов. Вокруг громоздились руины, шел жестокий бой, смерть витала над головами, а народ, как и всегда, думал о жизни, о созидании. Он думало будущем… А чтобы завоевать это будущее, нужно было, не щадя жизни, драться за свою землю. И Мехти сражался с яростью, с ожесточением. Ненависть с особенной силой вспыхнула в его сердце, когда он узнал, что немцы беспощадно бомбят его любимый Ленинград, что Петергоф превращен в развалины, что бомба попала в Эрмитаж. Ленинградцы несокрушимой стеной поднялись на защиту своего города. И Мехти гордился ими, как самыми близкими людьми… В одном из ожесточенных боев часть Мехти попала в окружение. Мехти был тяжело ранен, но продолжал драться. Когда кольцо фашистов стало совсем тесным и Мехти увидел их в пяти шагах от себя, он приставил к груди дуло автомата и нажал на курок… В глазах у него потемнело, и стало тихо-тихо… Очнулся Мехти в незнакомом помещении. Кругом были немцы. Он слышал их четкие шаги, резкие приказания; слышал вопли, стоны людей… Над ним склонилась женщина в черном платке, с бледным, измученным лицом. Она приложила к его ране мокрую тряпку… «Где я?» — спросил он хриплым и каким-то чужим, словно идущим издалека, голосом. «Нельзя… — тихо ответила ему женщина. — Тут нехорошо, тут нельзя… Тут надо тихо…» Она говорила на ломаном русском языке. Позже он узнал, что женщина эта — полька и что они — в концлагере. «Яду… достань мне яду…» — просил Мехти, а она все повторяла: «Нельзя… нельзя… Надо тихо…» Он быстро поправился, и теперь его все чаще водили на допросы. На допросах Мехти заявлял, что после сильного ранения он плохо все помнит. Он прекрасно владел немецким языком, у него было чистое произношение, и фашисты взяли это на примету. Мехти держался с ними свободно, независимо: он презирал смерть и считал, что вновь родиться для такой жизни, как сейчас, в концлагере, — это хуже смерти. И он вел себя вызывающе, хладнокровно смотрел смерти в глаза. Фашистам часто хотелось выпустить в него полный заряд своих пистолетов. А он стоял перед ними спокойно, твердо, с каменным лицом. Тогда немцы резко изменили свое отношение к нему… А потом…
— О чем вы думаете, Сергей Николаевич? — спросил Мехти, подняв голову.
— О Москве… — мечтательно протянул Сергей Николаевич. — Я ходил сейчас по ее улицам… Зашел на телеграф — тот, что на улице Горького, — получить письмо до востребования от Танюши и Петеньки. Он, наверно, уже умеет писать… Раньше он присылал мне только рисунки. Очень забавные…
— А по Манежной не прошлись, Сергей Николаевич? — с оживлением спросил Мехти. — Там ведь Кремль совсем рядом.
— Прошелся, Мехти, и по Красной площади прошелся… И заглянул в твою Третьяковку.
— А площадь Пушкина помните?
— Как же! И Петровку, где всегда столько народу…
— И Садовое кольцо, — сказали вдруг они в один голос и удивленно замолчали… Вся их бескрайная Родина казалась им сейчас обжитым, уютным домом, в котором они жили дружной, тесной семьей. Бесконечно огромным и дорогим был их дом, которому грозила опасность. Сергей Николаевич вздохнул: нет, не до идиллий нынче! И как бы думая вслух, сказал:
— А знаешь, Мехти… Боюсь я, что не совсем верно задумал ты свою картину. Немало еще трудностей на пути твоего солдата.
— Ну и что ж!.. Мой солдат с честью выйдет из испытаний! И увидит перед собой солнце — яркое, ослепительное солнце!
Сергей Николаевич внимательно посмотрел на Мехти. Пылкая, восторженная душа. Как и миллионы людей, ты мечтаешь о мире. Но не так-то просто придет к нам мир…
А Мехти говорил, загораясь все больше и больше:
— Наши уже подходят к границе. Скоро конец войне, скоро наступит мирная жизнь, и светлая, широкая дорога ляжет перед моим солдатом! Так ведь, Сергей Николаевич?
— Конечно, так, Мехти… Впереди — счастье. Но не такое оно легкое и безоблачное, как ты представляешь. — Лицо у полковника стало серьезным, строгим. — Не так все просто, Мехги… Ты видишь сейчас только того врага, который стоит перед тобой. И тебе кажется: уничтожишь его, и все будет хорошо! А ты загляни подальше, Мехти. Ведь искусство — это и есть «глядеть подальше», а?..
Мехти пожал плечами:
— А я и пытаюсь заглянуть вперед. И вижу все не в таком мрачном свете, как вы.
— В мрачном?.. Нет. Я хотел лишь сказать, что не так-то все просто. — И, понизив голос, полковник неожиданно спросил: — А ты знаешь, Мехти, что Карранти расстрелял твоего гостя?..