На диком бреге (С иллюстрациями)
Шрифт:
— Оно так-та, — кивал он головой. И вдруг, прервав Литвинова, злым, звенящим голосом произнес: — Это ж, выходит, отдай жену дяде, а сам иди... — Но, заметив, что женщина слушает, изменил окончание: — а сам иди к куме... Не быть тому! Не возьмем мы письмо назад. Не в Америку какую-нибудь — своему правительству написали. Пусть оно нас и судит. Ему с вышки видней, у него вся страна на глазах...
И, должно быть желая показать, что разговор закончен, он взял ведро с кусками рыбы и, прихрамывая больше обыкновенного, сказал:
— Пошли юшку варить. Скоро, поди-ка, и Кешка нагрянет. Смеркается. — Прибавил в лампе фитиль, отчего
Дверь отворилась, и в ней, как всегда бесшумно, возникла высокая, прямая фигура Глафиры. Ватник, резиновые сапоги, голова обмотана платком, но и в этой обычной рабочей одежде она выглядела монахиней: худое лицо, плотно сомкнутые губы. Кивком она поздоровалась с Диной, у порога сбросила сапоги, отнесла их к печке, потянулась так, что захрустели кости. Села на лавку и, понурив голову, неподвижно затихла.
— Что? Тяжело было? Холодно?
Не ответив, Глафира подошла к бочонку на ножках, стоявшему рядом с тем, из которого цедили медовуху, налила полный ковш такой же мутной, желтоватой жидкости и единым духом опорожнила его.
— Медовуха? — В этом вопросе Дины прозвучали и восхищение и страх.
— Квас, — ответила Глафира и, взяв с полки большое деревянное блюдо, бросив туда обливные ложки, пошла к выходу. — Юшка поспела. Одевайтесь, ждут мужики.
Во дворе перед избой догорал костер. На трех камнях стояло ведро, из которого на уголья плескало кипящую жидкость. Литвинов и пасечник сидели по обе стороны и, по очереди сняв пробы, дули в деревянные ложки.
— Поспела, — утверждал Литвинов.
— Пусть еще покипит, — решил Савватей и, налив из стоявшей под рукой поллитровки полстакана водки, плеснул ее в ведро. — Ершиный дух отгонит...
Иннокентий Савватеич в приготовлении ухи участия не принимал. Он сидел на поленьях и, обхватив руками колени, смотрел в огонь. Не скрывая усталости, он равнодушно следил, как отец вместе с начальником строительства подняли на палке ведро, отнесли на стол, выставленный на крыльцо, как Глафира переливала уху в деревяннное блюдо, раскладывала ложки и как отдельно поставила фаянсовую тарелку с ложкою металлической — для гостьи.
Только когда Савватей Мокеич призывно постучал ложкой по столу, Иннокентий поднялся, занял свое место, стал есть. Ели молча. Даже водка не оживила разговора. Молчание было тягостным. Гостья поняла, что до того, как она вышла, у костра что-то произошло. Есть ей хотелось, но наваристая уха была так горяча, что ложка обжигала губы. Заметив это, Глафира, стоявшая в стороне скрестив руки, принесла деревянную, обтерла полотенцем и дала гостье. Дело сразу пошло.
— А я, лопух, и не догадался, — покаялся Петрович, успевавший бросать в рот по две ложки в то время, как остальные по одной. — Ох и ушка, Дина
Но Глафира расслышала этот навет.
— Постыдился бы, — вспыхнула она. — Едят же люди! Не верьте ему, у него правды — сколько в решете воды... Барабошка!
Мужчины усмехались. Савватей торжественно постучал ложкой по краю блюда, все начали таскать куски рыбы; белые, сочные, дымящиеся, они были необыкновенно вкусны.
За всю трапезу Иннокентий не произнес ни слова. И только когда гости шли уже к машине, он остановил Литвинова:
— Крылья вы нам ломаете, Федор Григорьевич! Только они стали было отрастать, крылья, а вы по ним хрясь, хрясь! — И твердо сказал, будто припечатал: — Письма не отзовем. Вы большевик, я большевик. Ну и пусть нас партия судит. Может, за письмо это мне и попадет, пусть: жены бояться — детей не видать...
— Понятно, — отозвался Литвинов, нисколько, к удивлению спутников, не обозленный таким ответом. — Начнем бороться, Иннокентий Савватеич... Все же клуб-то погодил бы строить, а?
— Это раньше, Федор Григорьевич, тут было: закон — тайга, медведь — прокурор... Сила, она, конечно, солому ломит, только мы не солома... Мы все здешние заводы кормим, о нас тоже в Москве слыхать. А партбилеты, они у всех одинаковые.
И снова удивилась Дина: своевольный и, как о нем говорили, вспыльчивый до бешенства, Литвинов первым протянул председателю руку...
День этот был таким длинным, вместил столько новых впечатлений, что, забившись в уголок машины, сунув руки глубоко в рукава, Дина сразу уснула. Сквозь сон доносились до нее какие-то разговоры, хлюпанье воды на переправе, два голоса пели, но глаз она не открывала. Даже когда водитель, сняв куртку, укутывал ей ноги, она только поерзала щекой по спинке сиденья. И вдруг без перехода, будто прямо из сна, ворвалась в ее сознание дикая сцена...
Останавливаясь, машина скрипела тормозами. За стеклом с внезапностью, которая бывает лишь в кошмарах, она увидела у самого радиатора, как какая-то девица, не обращая внимания на огни, хлещет по щекам высокого, плечистого человека. Хлещет и что-то зло кричит. Потом он, размахнувшись, бьет ее. Она падает, снова вскакивает, снова бросается на него. И тогда он, опять сбив девушку с ног, нагибается над ней, яростно сжимая кулаки, а она только закрывается руками:
— Лицо... Не смей бить в лицо... Сволочь!
В снопе лучей вдруг появляется Петрович. Коренастый, круглый, он начинает надвигаться на огромного незнакомца, а тот, разъяренный, многозначительно сует руку в карман.
— Ах, ты с пером ходишь? — кричит Петрович, и у него в руке появляется разводной ключ. Они стоят, готовые броситься друг на друга. И тут мурластое лицо незнакомца, стриженая голова, детская челочка, сбегающая на лоб, подсказывают Дине, кто это.
Ну, да, это он. Это бандит, отнявший у нее спасательный пояс. Рука у него в кармане. Он что-то сжимает. Чувствуя, как у нее на затылке шевельнулись волосы, Дина, высунувшись из машины, отчаянно кричит: