На диком бреге (С иллюстрациями)
Шрифт:
— Есть вопросы, которые задавать неприлично. — Дина произнесла это как можно строже.
Василиса сейчас же, как улитка, ушла в свою раковину, а когда это случалось, ее трудно было оттуда выманить. Шли молча по тем участкам тайги, которые теперь были уже круглые сутки полны стука топоров, звона пил, дроби пневматических молотков, разноголосого гула моторов. И Дина старалась понять, почему эта девушка всегда как-то настороженно, будто даже неприязненно относится к Вячеславу Ананьевичу.
Правда, в первый день пребывания Василисы в домике на Набережной произошло небольшое недоразумение. Вячеслав Ананьевич, обрадованный тем, что наконец так удачно решался
— Какая же оплата, я пригласила ее быть моей гостьей. Мы будем с ней заниматься немецким языком, и вообще это неудобно как-то... Оплата...
Вячеслав Ананьевич улыбаясь смотрел на жену.
— Ты совсем не знаешь жизни, дорогая. Мужики есть мужики, даже когда они и колхозники. Когда ты жила у этих Седых, мы же платили и за квартиру и за питание. Тебе дали на дорогу рыбу и мед, я рассчитался с этим Ваньшей. А Василиса, что же... ну, поломается, конечно, для виду, но вот увидишь, возьмет. И вообще, что в этом плохого, мы живем в социалистическом обществе, деньги не отменены, и, наконец, я, как коммунист, не имею права допустить, чтобы кто-то работал на меня бесплатно...
Все это было убедительно. Дина неохотно согласилась, но попросила мужа потолковать об этом самому. Тот только повел плечами — пожалуйста.
Когда на следующий день Ваньша привез сестру и она, раскрасневшаяся с дороги, спокойно и с интересом осматривала вместе с Диной домик, Вячеслав Ананьевич завел разговор о материальных, как он выразился, делах. Девушка вопросительно посмотрела на Дину:
— Ведь такого уговора не было.
— Но мы же не имеем права эксплуатировать вас, Василиса Иннокентьевна, — сказал Петин. — Партийная совесть не позволяет мне присваивать даром чей-нибудь труд. Вы, может быть, слышали, что есть такая наука — политэкономия.
— Слышала, есть, — ответила девушка.
Дина вся съежилась, чувствуя, будто при ней водят ногтем по меловой бумаге.
— Василек, милый, соглашайся. Вячеслав Ананьевич прав. Он не имеет права... — В спокойном течении разговора Дина начала чувствовать какие-то скрытые противоборствующие токи, которые вот-вот могли прорваться наружу. — Василечек, мы так хорошо будем жить... Ты будешь помогать мне, я тебе. Ну согласись ради меня.
— Хорошо, — сказала девушка. Петин с удовлетворением посмотрел на жену. — Сколько вы мне положите?
— Василиса Иннокентьевна, поверьте, мы вас не обидим... Дорогая, сколько у нас получала Клаша?
— Ах, какое это имеет значение? — почти выкрикнула Дина, густо краснея.
— Нет, почему же, это важно, — неожиданно подтвердила Василиса. — Я завтра узнаю в учебном комбинате, сколько стоит урок языка. Мне тоже придется платить. Вот и надо знать, хватит мне денег или надо съездить на Кряжой...
Так ничем и кончился тогда этот разговор. Его постарались замять. И вот теперь, вспомнив эту сцену, Дина думала: неужели девушка не забыла? Почему она так насторожена в отношении Вячеслава Ананьевича? Почему она в его присутствии меняется, замолкает, уходит в себя? Он хорошо к ней относится, шутит, задает ей иногда вопросы по-немецки, даже занимается с ней в свободную минуту. Он отличный педагог. И сегодня такой хороший, светлый денек, она так славно говорила о весне, и вдруг эти странные надоедливые вопросы. С Литвиновым, с Надточиевым она совсем другая. И будто в ответ на эти мысли, снег скрипнул под колесами затормозившей рядом машины.
Лимузин Литвинова обогнал лыжниц и остановился
— Ну как, товарищи Дианы, повыдохлись? — кричал он им из машины. — Идите, так и быть уж, подкину. Дичи у вас столько, что до дому и не дотащить.
Он захохотал, а Петрович тем временем принимал ружья, пристраивал в машине лыжи. Василиса продолжала упрямо молчать, и, тяготясь этим, Дина Васильевна говорила с преувеличенным усердием:
— Петрович, а где же ваше «битте дритте»? Мы обижены таким невниманием...
— Не трогайте нас, мы влюблены, — хохотнул Литвинов. — Да, да, Дина Васильевна, еще как. Бывало, в баню разве только пулеметными очередями загонишь, теперь каждую субботу. Одеколоном всю машину продушил, житья не стало. И знаете, в кого?
— Федор Григорьевич, очень даже неблагородно с вашей стороны. — Странно было слышать в тоне присяжного зубоскала нотки обиды.
— Молчу, молчу, — похохатывая, ликовал Литвинов и умышленно надтреснутым голосом пропел:
...Ах, зачем эта ночьТак была хороша.Не болела бы грудь,Не страдала б душа.И вдруг, по каким-то особым, лишь ему одному приметным признакам угадав настроение девушки, спросил:
— А ты чего заскучала, Василиса Прекрасная? Не от обрезанной же ручки? Нет? Тогда почему?
9
В час, отведенный в хирургическом отделении для посещения больных, по правилам допускалось к койке не больше двух посетителей. Ганна Поперечная приводила детей к отцу по очереди.
Толстушка Нина, быстро со всеми перезнакомившаяся, болтала без умолку. Сашко же, наоборот, в непривычной обстановке совершенно терялся и порою мог молча просидеть возле отца, вертя тесемки застиранного халата, ограничившись двумя фразами: «Добрый дэнь, тато!» и «До побачення, тато!»
Зато знаменитый экипаж экскаватора прибывал порою в палату в полном составе. Один Борис Поперечный — большой, громкоголосый, шумный — стоил целой толпы. Когда же появлялись все, становилось тесно. Они выстраивались у койки своего начальника, и вместе с ними в комнату врывались все страсти строительства, накаленная атмосфера соревнования, в которой Олесь оживлялся и как бы расцветал. Это была семья со своими заботами, волнениями, тревогами, с кругом семейных интересов, даже со своей терминологией, которую и Негатив, тоже экскаваторщик, не всегда понимал. Он, этот странный человек, в такие часы прямо застывал, боясь пропустить слово. В беседу он не вступал, но по уходе ребят часто говорил с завистью:
— Вы, Александр Трифонович, везучий. Хлопцы ваши — огонь! За такими сопли вытирать не надо. А у меня, как наше больничное третье — ни компот, ни кисель. Не поймешь что, а невкусно. Каждый в свою сторону глядит. — И вздыхал: — Вон тебя гостинцами заваливают, а мне хоть бараночку бы кто какую принес, хоть бы открыточку прислали — жив я, нет, им все равно.
— Не хайте, не хайте людей. Последнее дело — людей хаять, — сердился Олесь, всегда в таких случаях с досадой вспоминавший, как нежно человек этот сокрушался на пароходе о больной канарейке. — И мои не сразу такими стали. Сдружить их надо, понимаете, сдружить, тогда все пойдет. Дружба — великая сила!..