На дороге
Шрифт:
– Дуй, – очень тихо, когда другим парням приходил черед солировать. Еще там был През, сиплый, симпатичный блондин, похожий на веснушчатого боксера, тщательно упакованный в костюм из плотной шотландки – брюки с узкими манжетами и длинный свободный пиджак с опадающим назад воротом, галстук развязан, чтобы лишь подчеркнуть остроту и небрежность, весь в испарине, он вздергивает вверх свой сакс, и извивается в него, и звук у него совсем как у самого Лестера Янга.
– Видишь, чувак, у Преза технические прихваты коммерческого музыканта, он – единственный, кто здесь хорошо одет, видишь, как он трясется, когда дует грязно, а лидер, этот четкий парень, говорит ему, чтоб не беспокоился, а дул и дул бы себе дальше: один лишь звук и серьезное буйство музыки – вот все, что ему надо. Он артист. Он учит молодого Преза-боксера. А как остальные рубят фишку, а? – Третий сакс был альтом: лет восемнадцати, четкий, задумчивый молодой негр-старшеклассник, такой тип Чарли Паркера, с широченным ртом, на голову выше
19
«Птица» (Bird) – прозвище Чарли Паркера. Клуб «Птичья Страна» (Birdland) в Нью-Йорке назван в его честь.
Однажды был Луи Армстронг, который в грязи Нового Орлеана лабал так, что съезжала его прекрасная крыша; до него – безумные музыканты, которые парадом ходили на официальные праздники и ломали марши Сузы в свои рэгтаймы. Потом был свинг, и Рой Элдридж, мужественный и энергичный, взрывал свой инструмент ради всего, что в нем было заключено, волнами мощи, логики и изящества, напирая на него с блестящими глазами и милой улыбкой, излучая им то, что потрясало весь джазовый мир. Потом пришел Чарли Паркер, пацан из материнского дровяного сарая в Канзас-Сити, он дул в свой перемотанный изолентой альт среди поленьев, тренируясь в дождливые дни, выходя в город посмотреть на старый свингующий оркестр Бейси и Бенни Мотена, у которых был «Горячегубый» Пейдж и все остальные, – Чарли Паркер, который ушел из дому и приехал в Гарлем, и встретил там безумного Телониуса Монка и еще более безумного Гиллеспи, – Чарли Паркер в его молодые годы, когда у него вылетали предохранители, и он, играя, ходил по кругу. Несколько моложе Лестера Янга – тот тоже из К.С., этот мрачный святой дурила, которым обернута вся история джаза; ибо когда он задирал свою дудку высоко, держа ее у рта горизонтально, то лабал непревзойденно; а когда у него отросли волосы, и он стал ленивее и растянутей, его дудка наполовину опустилась; пока, наконец, не упала вовсе – и сегодня он носит ботинки на толстой подошве, чтобы не ощущать под ногой мостовую жизни, и его дудка слабо держится у груди, и он выдувает прохладные и легкие на выход фразы. То были дети ночи Американского Бопа.
Еще более странные цветочки – ибо пока негр-альтист с достоинством размышлял у всех над головами, молодой, длинный, худой, светловолосый пацан из Денвера, с Кёртис-стрит, в джинсах на ремне с заклепками пососал немного свой мундштук, ожидая, пока другие закончат, а когда те закочумали, он начал, и приходилось озираться по сторонам, чтобы увидеть, откуда доносится соло, ибо оно шло из ангельских улыбавшихся губ на мундштуке, и было это нежное, сладкое, сказочное соло на альте. Одинокое, как сама Америка: горловой пронизывающий звук в ночи.
Что же сказать об остальных и об их звуке? Там был бассист – жилистый рыжий с дикими глзами, который пихал бедрами свою скрипочку с каждым заводным шлепком по струнам в особенно горячие моменты, и рот у него был приоткрыт, как в трансе.
– Чувак, вот тебе кот, который в натуре может согнуть свою девчонку. [20] – Печальный барабанщик, совсем как наши белые хипстеры с Фолсом-стрит во Фриско, совершенно обалделый, таращился перед собою в пространство, жуя резинку, широко раскрыв глаза и выворачивая шею с райховским оттягом и в самодовольном экстазе. Пианино – большой хрипатый итальянец, такой шофер грузовика с мясистыми ручищами, дородная и вдумчивая радость. Они играли час. Никто не слушал. Старые шаромыжники с Норт-Кларк валандались у стойки, шлюхи в ярости визжали. Мимо ходили тайные китайцы. Мешались шумы хучи-кучи. Парни шпарили дальше. Снаружи, на тротуаре, появился призрак – шестнадцатилетний пацан с жиденькой бородкой и футляром от тромбона. Тощий, как рахитик, с безумием на лице, он хотел присоединиться к этой группе и слабать вместа с ними. Те его знали и не хотели связываться. Он прополз в бар, исподтишка извлек из футляра свой тромбон и поднял к губам. Никакого вступления. Никто на него и не взглянул. Они закончили, упаковались и поехали в другой бар. Он тоже хотел прыгнуть, этот костлявый чикагский пацан. Он нацепил на нос темные очки, поднес к губам тромбон – один в баре – и выдал: «Бау-у-у!» И выскочил за ними следом. Они не дадут ему играть – совсем как уличная футбольная команда за бензиновой цистерной.
20
Реплика Дина основана на игре слов: «гнуть ноты» на американском джазовом жаргоне того времени – исполнять что-либо легато.
– Все эти парни живут со своими бабушками, как Том Снарк и наш альтист Карло Маркс, – сказал Дин. Мы рванули вслед за бандой. Те зашли в клуб Аниты О'Дэй, разложились там и играли до девяти часов утра. Дин и я сидели там с пивом.
В перерывах мы носились в
– У-ии! – Парни все еще лабали у Ниты. Неожиданно Дин уставился в темноту угла за сценой и сказал:
– Сал, Бог приехал.
Я посмотрел туда. Джордж Ширинг. И как обычно, он опирался своей слепою головой о бледную руку, полностью открыв уши, словно уши слона, слушая американские звуки и овладевая ими ради своей собственной английской летней ночи. Потом они-таки заставили его встать и сыграть. Он сыграл. Он играл бессчетные припевы с поразительными аккордами, которые громоздились все выше и выше, пока пот не залил все пианино, а все слушали его в благоговейном страхе и трепете. Через час они свели его вниз со сцены. Он удалился к себе в темный угол, старый Бог Ширинг, и парни сказали:
– После этого ничего больше не остается.
Но худощавый лидер нахмурился:
– Все равно давайте лабать.
Из этого что-нибудь бы еще вышло. Всегда есть что-то еще, еще чуть-чуть больше – и никогда не кончается. Они стремились отыскать новые фразы после изысканий Ширинга; они очень старались. Они корчились, крутились и дули. Время от времени ясный гармонический вскрик по-новой предлагал мелодию, которая однажды станет единственной мелодией на свете и возвысит души людей к радости. Они находили ее, они ее теряли, они сражались за нее, они вновь ее обретали, они смеялись, они стонали – а Дин весь покрывался потом, сидя за столиком, и повторял им: ну же, ну же, ну. В девять утра все – музыканты, девчонки в брючках, бармены и несчастный маленький тромбонист, кожа да кости – вывалились из клуба прямиком в великий рев чикагского дня, спать до новой дикой ночи бопа.
Мы с Дином содрогались в собственной изодранности. Пришло время возвращать «кадиллак» хозяину, жившему на Лэйк-Шор-драйв в шикарном доме, под которым располагался громаднейший гараж, где управлялись негры в замасленных комбинезонах. Мы подъехали туда и швырнули эту кучу грязи к ее причалу. Механик не признал «кадиллак». Мы передали ему бумаги. При виде их он почесал в затылке. Надо было побыстрее оттуда сматываться. Мы так и сделали. Сели на обратный автобус в центр Чикаго и все дела. И от нашего магната никогда больше не получали никаких вестей по поводу состояния его машины, несмотря на тот факт, что у него остались наши адреса, и он мог бы пожаловаться.
11
Пришла пора двигаться дальше. Мы сели на автобус до Детройта. Деньги у нас уже заканчивались. Мы проволокли свой убогий багаж через станцию. К этому времени повязка на пальце у Дина стала чернее угля и совсем развязалась. На нас было жалко смотреть – как и на любого, кто проделал бы то же, что и мы. Изможденный Дин уснул в автобусе, несшемся по штату Мичиган. Я завязал разговор с роскошной деревенской девчонкой, на которой была хлопчатобумажная блузка с низким вырезом, являвшим прекрасный загар ее груди. Она была скучной. Она говорила о том, как по вечерам в деревне на крылечках готовят воздушную кукурузу. Когда-то это обрадовало бы мне сердце, но, поскольку ее сердце не радовалось, когда она мне это рассказывала, я знал, что в нем нет ничего, кроме идеи о том, что должно делать.
– А что еще ты делаешь для развлечения? – Я пытался вызвать ее на разговор о мальчиках и сексе. Ее огромные темные глаза осмотрели меня пусто и с той досадой, которая уходила вглубь ее крови на поколения и поколения – оттого, что не сделано то, что рвется быть сделанным. – Чего ты хочешь от жизни? – Мне хотелось взять ее и вывернуть из нее ответ. У нее не было ни малейшего представления о том, чего она хочет. Она бормотала что-то про работу, кино. Поездку летом к бабушке, ей хотелось бы съездить в Нью-Йорк с сходить в «Рокси», и что бы она туда надела – что-нибудь типа того, что надевала на прошлую Пасху: белую шляпку, розы, розовые туфельки-лодочки и лавандовое габардиновое пальто. – А что ты делаешь днем по воскресеньям? – спросил я. Она сидит у себя на крыльце. На велосипедах проезжают мальчишки и тормозят поболтать. Она читает комиксы, она лежит в гамаке. – А что ты делаешь теплым летним вечером? – Она сидит на крыльце, она рассматривает машины на дороге. Они с матерью готовят воздушную кукурузу. – А что твой отец делает летним вечером? – Он работает, у него ночная смена на котельной фабрике, он всю свою жизнь потратил на то, чтобы обеспечить жену и отпрысков, а взамен ничего – ни веры, ни любви. – А что твой брат делает летом по вечерам? – Он катается на велосипеде, он ошивается перед фонтаном с газировкой. – А к чему он стремится? К чему мы все стремимся? Чего мы хотим? – Она не знала. Она зевнула. Ей хотелось спать. Это было слишком. Никто этого сказать не мог. Никто никогда и не скажет. Все кончилось. Ей было восемнадцать – такая милая и уже потерянная.
Перед бегущей
8. Легенды Вселенной
Фантастика:
научная фантастика
рейтинг книги
