На горах. Книга Первая
Шрифт:
— Значит, ты, милый мой человек, из места родима, из города Любима? — спросил у него Василий Петрович, разливая ботвинью по тарелкам.
— Так точно-с, любимовские будем, — тряхнув светло-русыми кудрями, с ужимкой ответил половой.
— Козу пряником, значит, кормил? — улыбаясь, примолвил Василий Петрович. [192] .
— Должно быть, что так-с…— кругом поводя голубыми глазами, с усмешкой отозвался половой.
— Ведь у вас в Любиме не учи козу — сама стянет с возу, а рука пречиста все причистит… [193] . Так,
192
Про любимовцев все эти поговорки издавна сложены народом.
193
Про любимовцев все эти поговорки издавна сложены народом.
— Кажинному городу своя поговорка есть, — молвил любимовец, перекинув салфетку с одного плеча на другое. — Еще что вашей милости потребуется?
— А вот бы что мне знать требовалось, какое у тебя имя крещеное? — спросил Василий Петрович.
— Поп Васильем крестил, Васильем с того часу и пошел я называться…отвечал половой.
— Тезка, значит, мне будешь. И меня поп Васильем крестил, — шутливо примолвил Морковников. — А по батюшке-то как тебя величать?
Петровым.
Ну, брат, как есть в меня. И я ведь Василий Петров. А прозванье-то есть ли какое?
— Как же прозванью не быть? — тряхнув кудрями, молвил половой. — Мы ведь Ярославцы — не чувашска лопатка [194] какая-нибудь. У нас всяк человек с прозвищем век свой живет.
— Как же тебя прозывают?
— Полушкины пишемся.
— Ну вот прозванье-то у тебя, тезка, не из хороших, — сказал Василий Петрович. — Тебе бы, братец ты мой, Рублевым прозываться, а не Полушкиным.
— Капиталов на то не хватает, ваше степенство, — подхватил разбитной половой, лукаво поводя глазами то на Морковникова, то на Меркулова. — Удостой-те хотя маленьким каким капитальцем — Червонцевым бы стал прозываться, оно б и сходней было с настоящим-то нашим прозваньем.
194
Чувашей зовут «чувашска лопатка»; у них все Васильи Иванычи, а прозваний нет.
— Нешто у тебя два прозванья-то? — спросил Морковников.
— А то как же-с? Полушкины пишемся, а Червецовы прозываемся, — отвечал любимовец. — По нашей стороне все так… Исстари так ведется… Как же насчет капитальцу-то, ваше степенство?.. Прикажете в надежде оставаться? — немного помолчав, бойко обратился половой к Василью Петровичу.
— Надейся, тезка, надейся. Молод еще, бог даст и до денег доживешь. Дождешься времени, к тебе на двор солнышко взойдет, — сказал Василий Петрович.
— Эх, ваше степенство, ждать-то неохота бы. Пожаловали бы теперь же тысчонку другую — и делу бы конец, — закинув назад руки и склонившись перед Морковниковым, говорил половой.
— Малого захотел! — засмеялся Василий Петрович. — Пожалуй, не снесешь такую кучу.
— На этот счет не извольте беспокоиться. Постарались бы, понатужились, — сказал половой.
— Ну, ладно, ладно, — молвил Морковников. — А ты слетай-ка к буфетчику да спроси у него еще другую бутылочку мадерцы, да смотри, такой, которую сам Федор Яковлич по большим праздникам пьет… Самой наилучшей!
Схватя порожние тарелки, Полушкин-Червецов опрометью кинулся вон из залы.
Поужинали
— Чего молчишь? Тебя спрашиваю, — сказал, наконец, Василий Петрович, тронув Меркулова за коленку.
— Что такое? — ровно ото сна очнувшись, спросил Никита Федорыч.
— Чего нос-от повесил?..
— Спать хочется, — молвил Меркулов и зевнул во весь рот.
И впрямь, брательник, на боковую пора, — согласился Василий Петрович. — Выпьем еще по калишке [195] , да и спать.
Взявшись за рюмку мадеры, Никита Федорыч сказал Морковникову:
— А я давеча на Нижнем базаре в гостинице знакомых разыскивал. Ту барыню встретил…
195
Калишка — стакан, рюмка. От латинского calix. В великорусский народный язык перешло из Белоруссии еще в XVII столетии.
— Какую барыню? — спросил, зевая, Морковников.
— А что на пароходе-то с нами ехала, — сказал Никита Федорыч.
— Марью Ивановну? Ну вот, сударь! — молвил Василий Петрович. — Так впрямь она в гостинице пристала? Надо думать, что из своих никого здесь не отыскала… Не любят ведь они на многолюдстве жить, им бы все покой да затишье. И говорят все больше шепотком да втихомолку; громкого слова никто от них не слыхивал.
Отчего ж это? — спросил Меркулов. — Такое уж у них поведенье, — сказал Морковников. — По уставу, видно, по ихнему так требуется, а, впрочем, леший их знает, прости господи.
— Да что это за фармазоны такие, Василий Петрович?.. Растолкуйте мне, пожалуйста, — с любопытством спрашивал Никита Федорыч.
— Вера такая. Потаенная, значит, — молвил Василий Петрович, отирая лицо платком и разглаживая бороду.
— Что ж это за вера? В чем она состоит? — с возрастающим любопытством спрашивал Меркулов.
— Кто их знает, в чем она состоит… Все ведь по тайности, — сказал Морковников. — У них, слышь, ежели какой человек приступает к ихней вере, так они с него берут присягу, заклинают его самыми страшными клятвами, чтобы никаких ихних тайностей никому не смел открывать: ни отцу с матерью, ни роду, ни племени, ни попу на духу, ни судье на суде. Кнут и плаху, топор и огонь, холод и голод претерпи, а ихнего дела не выдай и тайностей их никому не открой. И еще у них, слышь, такой устав — неженатый не женись, а женатый разженись…
Хмельного в рот не берут, ни пива, ни вина, ни браги, ни даже сыченого квасу. На пиры, на братчины, на свадьбы и на крестины не ходят, песен не поют, ни на игрища, ни в хороводы, ни на другие деревенски гулянки ни за что на свете. Мясного в рот не берут, а молочное есть и в велику пятницу не ставят во грех… А впрочем, народ смирный, кроткий, обиды от них никому нет и до церкви божьей усердны… Худого за ними не видится.
— И между крестьян есть такие? — спросил Никита Федорыч.
— А то как же! — отозвался Морковников. — Сергей-то лесник, про коего вечор на пароходе у меня с Марьей Ивановной разговор был — за попа у них, святым его почитают…