На горах. Книга Вторая
Шрифт:
И молодежи было довольно: поваренок Трофимушка, писаренок Ясонушка, что у Пахома в конторе пописывал, еще человек с пяток. Они еще не были «приведены», но хаживали на раденья, потому что одному Василиса, другому Лукерьюшка по мыслям пришлись.
Слышатся громкие крики, задорная брань. Монахини ругаются, и, задыхаясь, неистово хохочет Серафима Ильинишна. Другие кто кричит, кто голосит, кто визжит, кто выкликает, кто выпевает… Ни дать ни взять шабаш на Лысой горе. Ни Матренушке, ни дворецкому с конторщиком, ни каптенармусу с фельдфебелем не унять через край расходившихся девок и баб. Не сразу могли понять Варенька
— Про какие выпевал он Арараты? Что за Арары? Не попасть бы за них в тар-тарары!.. Нет Арары!.. Нет Арары!.. Есть тар-тарары, преисподнее царство лукавого!..
— Праздных слов здесь не смей говорить, — унимала визжавшую Иларию Матренушка. — Не твоего ума это дело. Слушай тех, кто тебя поразумней, слушай, матушка, да смиряй себя.
И не стало слышно речей Матренушкиных. Заглушили их взвизги Иларии и дикий хохот Серафимы Ильинишны. Попросила Матренушка мать Сандулию унять сожительницу и пригрозила, ежель она не уймется, до утра посадить ее на замок.
— Не дури, не ври, чего не понимаешь, — схватив Иларию за руку, во все горло закричала Сандулия. Откуда взялась такая умница? — обратилась она ко всему собранию. — Откуда дурища ума набралась?.. Молчать. Илария!.. Не то на запор!.. Молчать, говорю тебе!
— Не сама говорю… Я духом говорю!.. Духом прорекаю! — визжала Илария. — Нет Арары!.. Никакой нет Арары!.. У лукавого есть тар-тарары. Кто мне не верит, тому тар-тарары!..
— Перестань дурить. Не блазни других, не работай соблазнами лукавому, — уговаривала Матренушка через меру раскипевшуюся Иларию. — Не уймешься, так, вот тебе свидетели, будешь сидеть до утра в запертом чулане. Серафимушка, — обратилась она к Серафиме Ильинишне, казалось, ни на что не обращавшей внимания.
Она теперь благодушно строила на столе домик из лучинок. — Уйми Иларию. Вишь, как раскудахталась.
— Куда как так! Куда как так! — вскочив с места и разводя руками, закричала старая барышня по-куричьи, а потом громко захохотала.
— Не дури, Серафима, — прикрикнула на нее Сандулия. — Выходишь глупее Иларии!.. Станешь дурачиться, возьму скалку да скалкой! Уймись, говорю!
Стихла в испуге Серафима Ильинишна. Вспрыгнула на лавку и, поджав ноги калачиком, забилась в самый угол и крепко зажмурила глаза.
Не сразу унялась Илария. По-прежнему кричала: — Нет Арары! Никакой нет Арары!
А сама клобучок да апостольник под лавку… Рвет волосы, дерет лицо ногтями, вся искровенилась, раскосматилась, а сама середь горницы на одной ножке подпрыгивает и плечами подергивает, головою помахивает и визжит неистовым голосом:
— Накатил!.. Накатил!.. Накатил!..
— Никак вправду накатил? — стали поговаривать пришлые из дальних деревень хлыстовки, мало знавшие юродивую барышню с буйными ее черницами.
Услыхала те разговоры Сандулия и закричала на всю богадельню:
— На свинство ее озорство накатило! Вот я покажу ей, каков дух в чулане у Матренушки…
И сильной рукой охватив тщедушную Иларию, с помощью божедомок вытащила ее в сени и там, втолкнувши в чулан, заперла замком. С неистовыми криками стала изо всей мочи колотить в дверь Илария, но никто не обращал на нее вниманья. Мало-помалу смолкла честная мать, и тишина настала в богадельне.
Заметила Варенька,
— Они обе, и Серафима и мать Илария, с малолетства не в полном разуме. В сионской горнице не смеют своевольничать, а здесь им полная воля.
— Зачем же таких принимают? — спросила Дуня. Кроме шума да безобразий, от них, кажется, нечего ждать.
— А почем знать? Может быть, на ту либо на другую вдруг накатит, а мы отвергнем избранный сосуд? — восторженно сказала Варенька, — Сила в немощах является. Теперь они дурачатся; может быть, сегодня же из уст их потекут живоносные струи премудрости… Пока мы во плоти, нам не надо предведенья…
— Не понимаю, — молвила Дуня.
— И не пытайся понимать, — сказала Варенька. — Непостижимого умом нельзя постигнуть. Много я тебе сказывала, но, может быть, и сама многого не знаю…
— Кто ж знает? Кто, наконец, утвердит меня? Со всем утвердит?.. Я, признаться, колеблюсь… Одно страшно, другое непонятно… — тихо, будто сама с собой, взволнованным голосом говорила Дуня.
— Тетенька Марья Ивановна больше других знает. Она самое Катерину Филипповну знавала, когда святая мать после Петербурга и Кашина в Москве жила [123] , сказала Варенька. — Она утишит твои душевные волненья. Одна только она может вполне ввести тебя в светлый чертог полного духовного разуменья. Заговорили в тиши богадельни. Кого-то просят… О чем-то молят.
123
Полковница Катерина Филипповна Татаринова за сектаторство была сослана в Кашин (Тверской губ.), в монастырь. Потом жила почти на полной свободе в Москве, здесь умерла и погребена на Пятницком кладбище.
— Это они Григорюшку просят, — сказала Варенька. — Устюгова. Просят его еще рассказать… Слушай… Беседа начинается.
В богадельне все встали. Трижды перекрестясь обеими руками, Устюгов стал выпевать хлыстовские сказанья…
Опять начались длинные сказанья про богатого богатину, про Христа Ивана Тимофеича Суслова, про другого Христа, стрельца Прокопья Лупкина, про третьего — Андрея, юрода и молчальника, и про многих иных пророков и учителей. Поминал Устюгов и пророка Аверьяна, как он пал на поле Куликове в бою с безбожными татарами, про другого пророка, что дерзнул предстать перед царем Иваном Васильевичем и обличал его в жестокостях. И много другого выпевал Григорюшка в своей песне-сказании.
Долго, больше полутора часов разглагольствовал он в богадельне. Наконец, до того утомился, что, как сноп, без чувств повалился на лавку. Хлысты начали радеть.
В богадельне шумней и шумней. Исступленные до самозабвенья кричат в источный голос, распевают песню за песней, голосят каждый свое. Вдруг неистово прыгавшая Сандулия схватила с полки обещанную юродивой барышне скалку и стала изо всей мочи колотить себя по обнаженным плечам. Оттуда-то появились толстые веревки, плети, варовенные вожжи, палки и свежие, только что нарезанные батоги. Скача и бегая вприпрыжку по богадельне, хлысты с ожесточеньем и дикою злобой немилосердно били самих себя, припевая: