На грани веков. Части I и II
Шрифт:
Курт обвел взглядом круглый пригорок, поглядел на дуплистые, обломанные ветром липы с длинными костлявыми сучьями. Невольно и по его телу пробежал холодок. Марч подвел Курта к самому краю кручи.
— Видите, барин, вон одинокий вяз между липами, на могиле мельниковой Майи. Все время был зеленый, ветки — как крыша, до самой земли, а с нынешней весны стал сохнуть, скоро совсем пропадет. Люди сказывают: мельникова Майя помирает.
Только на самой вершине зеленый гребень венком изогнулся. Дерево умирало со ствола. Голые сухие ветви еще и теперь доставали до земли, на верхних висели ряды высохших листьев, время от времени срывался и падал на траву жухлый лепесток.
— Кто-то разводил огонь в дупле, потому дерево и умирает.
— Никто не разводил — кто же посмеет надругаться над Майиной могилой? Да весной громом ударило. Старые люди не припомнят грома до Юрьева дня и такого грохота не слыхивали. Над всем лесом кривой крест протянулся, управителева Грета целую неделю ходила оглохшая и полуслепая.
Шагов на сто ниже кладбища по широкой пойме с островками тростника и обомшелыми корягами раскинулась Липовка. Старая мельничная
Курт слез с лошади и уселся на круче. Что-то влекло его к этому запустению, где когда-то шумел стремительный поток, орошая мелкими брызгами висящую клубом тучу мучной пыли. Марч указал вниз.
— И лилии Майины привяли. Тут она на другое утро лежала на листьях, а Апаров Каспар вытащил ее.
— Дождей нет, вода высохла, потому они и вянут.
— Бывало лето и позасушливее, а в Майиной запруде воды всегда хватало. Уж такое недоброе нынче лето. Кузнец Марцис говорит: «Глядите на знаменья, разве вы не видите знамений?»
Они с минуту помолчали, каждый думал о своем. Курт исподтишка поглядывал на юнца, который, казалось, ушел в какой-то иной мир.
— Расскажи, что там было с этой Майей.
Марч вздрогнул и затряс головой. Поглядел на мельницу и затряс снова.
— Нет… невеселый это рассказ. Господам его нельзя сказывать.
Курт попытался улыбнуться.
— Мне можно, я не такой, как остальные господа. А тебе разве не кажется, что я иной?
Юнец робко взглянул исподлобья,
— Барин и вправду не такой, я это сразу подумал, как только увидал у ворот. Да только все равно нельзя. Долгий это рассказ, темнеет уже, не поспеем в имение, а там люди ждут. Эстонец гневаться будет.
«Эстонец…» Курту от одного этого слова стало ясно, что мужики думают о его управляющем. Действительно, эта прогулка ему многое дала.
— Эстонец не будет гневаться, ему было бы приятнее, если бы я совсем не возвращался в имение. И ночь будет светлая — глянь, луна уже над верхушками встает.
Луна время от времени просвечивала сквозь липы и вновь подергивалась красной дымкой. Вечерняя заря над заболотьем постепенно уплывала к северу.
Марч все глядел на разрушенную мельницу. Заговорил вполголоса, словно доверяя великую тайну:
— Было это давным-давно. Мельницу тогда еще звали не Оборотневой, а Липовской, и вся округа звалась Липовской округой. Мельник пришел откуда-то из дальней стороны — никто не мог сказать откуда. Одни сказывали, что он боярин, какой-то приблудный с времен русской войны, другие — что это управитель, которого курземский помещик выгнал. А только помещиков он ненавидел и с мужиками был заодно. Всего слов пять за день от него и слыхали, да и те с чужим выговором. «Тащи мешок, засыпай, завязывай», — все только рукой показывал. Была у мельника длинная белая борода и красивая дочка. Такая красивая, что вода в пруду просвечивала до дна, когда Майя выходила на плотину, и можно было видеть, как щуки плавают над корягами. Раз какой-то парень руку смолол, заслушавшись, как она поет в своем домишке. А другой повесился на болоте оттого, что она дала ему оплеуху, когда он осмелился до нее дотронуться. Только на четвертый год дровосеки нашли его кости на сосне у салацкого порубежья. Одни белые косточки да лишь на щеке уцелела кожа и обросла желтой бородой. Майе же полюбился Апаров Каспар из Липовского края, да только барон не позволил им жениться, чтобы мельник не оставался один и хорошо справлял свою работу. Когда подошли страшные голодные годы, то лишь в одном имении было что молоть. Засуха стояла великая, каждый день где-нибудь леса горели, все в дыму было. Солнце, весь день краснее, чем луна сегодня, темнело еще ополдень, колодцы пересохли, сосновцы по воду ездили к мельничной запруде. А мельник был заодно с мужиками. Он отсыпал малость господской муки, и, когда темнело, Майя в севалке носила ее людям, что в Липовском краю жили, — эту ночь в один двор, другую — в другой. Липовские еще ни одной овцы не закололи, когда прицерковники уже начали жеребят резать и поносом маяться, потому как конину есть грех и никому это так не проходит. А под Троицу начался пожар в большом лесу у имения; ветер был страшный, горящие сучья и клочья лишайника нес через всю излучину, вся рожь в цвету сгорела, сгорел и двор Апаров, что стоял в самом дальнем углу. Под осень Майя стала носить по две севалки в ночь. Да тут староста смекнул, что, когда едут молоть, возы куда полнее, чем когда назад едут, и рассказал барону. И барон послал Черного Густа на мельницу, присматривать. Черный Густ жил в имении и не смел ногой ступить за сосновское порубежье, сам епископ так наказал. Это было еще при католической вере, Черного Густа за грехи прогнали из монастыря на девять лет, чтобы исправился. Да он не исправлялся — самому дьяволу душу запродал. Шлялся но лесам и ловил пастушек. Однажды на лугу насупротив Голого бора четверо мужиков свалили его и расписали ему спину так, что она стала черная, как и его лицо. Но он и тут не исправился. Душа у него была черная, потому и лицо такое. И вот Черный Густ повадился ездить верхом на мельницу караульщиком. С утра приедет вместе с возчиком, а остается дотемна, когда те уж давно домой уедут. Майе от него не было никакого спасу, на плотину выйти не смеет и в севалку сыпать нечего. И липовские стали резать скотину, хотя это и строго было заказано, — сперва овец и телят,
Марч перевел дыхание. Курт тоже перевел дух, так глубоко захватила его эта легенда.
— Ничего, мы здесь построим другую, с новыми поставами.
Паренек потряс головой.
— Лучше уж не надо, барин, недоброе здесь место.
— Каждое место хорошее, если не верить стариковским сказкам. Нельзя же допускать, чтобы люди ездили в этакую даль и отдавали деньги лиственскому барину. Зачем же давать ему наживаться? Сколько же одному имению приходится платить дважды в год!
— Трижды!
— Как же так? Насколько помню, старый барон молол два раза: осенью, когда кончали молотьбу, и весной — после сева, когда становилось видно, сколько осталось излишков.
— Так и отец говорит. А эстонец мелет еще и третий раз, после Янова дня, когда в Риге цены повыше.
— Он возит муку в Ригу?
— Муку и зерно, а в середине лета там лучше всего платят.
— И много он так возит каждый год?
— Этого я не могу сказать — они с писарем вдвоем меряют, да еще Плетюган. Осенью у нас бирки отбирают. Да я себе другие делаю, и за последние годы я могу барину все показать.
— Мы их завтра же поглядим. И крыс из клетей выгоним — до последней, Ни одной там больше не доведется хозяйничать!
Марч внезапно встрепенулся.
— Барин… Уже совсем темно, и дождь собирается. Ведь чуть не миля до имения.
Действительно, стало совсем темно. Вечерняя заря над заболотьем погасла, луна скрылась за коричневой завесой. Мельницу еле различить, пруд, казалось, наполнился до краев черной водой. Нет, и впрямь место здесь недоброе. Курт вскочил в седло.
— Ты иди вперед, я эту дорогу позабыл.
Марч пошел впереди, раздвигая кусты и нащупывая ногами дорогу; лошадь почти упиралась головой в его спину.
Никаких сверчков здесь уже нельзя было бы расслышать, когда вдали тяжело шумело, временами словно кто-то глухо посвистывал. Курт ехал, погрузившись в тяжелые мысли, лишь бессознательно отводя ветки от лица.
Не только эту дорогу от Оборотневой мельницы — и все старые дороги позабыл… Разве же он их когда-нибудь знал? Этот мальчишка водил его по совсем незнакомым местам. «Стариковские сказки» — так он только что назвал их. И Курт вспомнил, с каким удовольствием читал в Германии старинные сказания о еще более удивительных событиях. Какие только приключения не заставлял испытывать Гелиодор своего Феогена и Хариклу! Сколько злоключений пережили у Кальпренеда скифский принц Арондат и дочь Дария Статира! Разве можно вообразить себе еще большие чудеса, нежели те, что Антоний Диоген живописал по ту сторону Фулы? Почему же сказка этого парня так взволновала его?