На границе чумы
Шрифт:
Вот и все, с какой-то внутренней горькой опустошенностью подумал Шани. В памяти мелькнул тот миг, когда Дина подошла к нему в зале заседаний: невероятно красивая и неописуемо энергичная – в ней словно горел тихий и ровный огонь… Усилием воли Шани оборвал воспоминание: теперь уже все кончено, а тоской делу не поможешь, и лучше сохранить ее в памяти прекрасной, чем представлять, каково ей теперь, на пороге смерти, когда дышать почти невозможно, а по щекам струятся алые слезы.
– Помоги мне сесть, – попросил Шани.
Коваш со всей возможной осторожностью усадил его на
– Ничего, ваша бдительность, ничего, – успокаивающе заговорил Коваш. Он и не скрывал, что патрон, пусть и бывший, пусть и в двух шагах от костра, для него был важнее, чем приказы государя и выбитые показания. – Я смазал лапницей, сейчас полегче станет.
– Я говорил что-нибудь? – поинтересовался Шани.
Коваш радостно улыбнулся, обнажив железные зубы.
– Упорствовали, ваша бдительность, – ответил он, словно испытывал гордость за стойкость начальника. В юридическом смысле это означало, что Шани не дал никаких показаний, на вопросы не отвечал и пытку вытерпел. Теперь его ждал костер.
От предсказуемости будущего ему стало даже как-то спокойней на душе. Шани всегда любил уверенность и определенность, пусть даже и в таких делах, как дата собственной смерти. Впрочем, он и не собирался умирать.
– Когда меня казнят? – совершенно буднично осведомился Шани.
Уважение на физиономии Коваша стало просто безграничным.
– Завтра утром, ваша бдительность. А сейчас вечер, уже вторая молитва к Заступнику отчитана. Ваша милость… Вы как сами хотели бы?.. Яду или вервие?
Да, бывало и такое: приговоренный, раскаявшийся в грешных делах своих или сумевший заплатить палачу, принимал яд и умирал без мучений, едва взойдя на костер, либо палач накидывал на его шею тонкую петлю и душил – умирать так все-таки было легче, чем гореть заживо, хотя, по большей части, казнимые умирали в конце концов не от огня, а от отравления дымом.
Шани отрицательно покачал головой.
– Ни то ни другое. Я хотел бы нож.
Коваш понимающе кивнул и придвинул поближе свой ящик с инструментами. Шани заглянул внутрь: идеальной порядок, прекрасное состояние – ни пятнышка ржавчины, и одних ножей едва ли не десяток. Шани выбрал один из них, покрутил в пальцах: нож прекрасно ложился в руку и не выскальзывал. Идеальное оружие.
– Отличный выбор, ваша бдительность, – произнес Коваш. Он, видно, решил, что Шани хочет зарезаться в камере: такая смерть была намного почетней постыдного сожжения, тем более для особы столь высокого звания, фактически второго человека в государстве. – Я разумею, что так оно и правильней будет.
– Возможно, – кивнул Шани и повторил: – Возможно.
Он едва успел спрятать нож под те лохмотья, в которые превратилась его одежда, как дверь допросной отворились, и вошел государь с двумя охранцами.
– В камеру его, – мотнул он головой в сторону Шани.
Охранцы подошли, и один из них резким рывком поставил Шани на ноги, а второй, под одобрительный взгляд владыки, огулял шеф-инквизитора дубинкой по бокам. Коваш дернулся было помочь, но остановился, понимая, что силы не равны.
– Завтра утром на костер, – сказал он. – И никаких там отрав и веревок, знаю я ваши инквизиторские штучки. Живьем сгоришь. И девка твоя тоже, – вопреки его ожиданиям, Шани не изменился в лице, и Луш добавил: – Если доживет. А не доживет – так и дохлую спалим. Слышал, Коваш? Никакого яду, а то сам рядом встанешь. Слава Заступнику, дров на всех хватит.
– Мы все в руках Заступника, – спокойно ответил Шани, прекрасно давая понять, что выпады Луша не достигли цели. Государь хмыкнул.
– Посмотрим. Уберите его отсюда.
Инквизиционная тюрьма была, по определению, местом мрачным и неприятным. Располагалась она под землей, на месте древнего тайного монастыря Шашу: в старые времена, когда Аальхарн еще не принял Круг Заступника, верующие тайно собирались в подземных катакомбах для своих служб. Каушентц, последний языческий владыка Аальхарна, приказал уничтожить монастырь, но после торжества истинной веры Шашу был восстановлен, сперва в нем была библиотека, потом инквизиционный архив, а потом над ним построили здание инквизиции с кабинетами, приемными и допросными, а монастырь превратили в тюрьму. Надолго тут никто не задерживался: как правило, приговоренные проводили здесь всего одну ночь – до утра казни. Лежа на холодной каменной лавке, Шани читал выцарапанные на стенах послания: была здесь и отчаянная молитва Заступнику, и проклятия судьям, и призывы к злым силам, и просьбы о прощении… Шани лежал в полумраке, то проваливаясь в тревожный сон, то просыпаясь; где-то монотонно капала вода, порой по полу пробегала, шурша, крыса, и издалека доносились чьи-то всхлипывания.
Потом Шани вдруг услышал из-за стены тихий-тихий женский голос:
– Кто-нибудь… Тут есть кто-нибудь?
– Я здесь есть, – откликнулся Шани. – В соседней камере.
Голос помолчал, а потом зазвучал снова, и Шани содрогнулся, словно с ним говорил человек из могилы.
– Шани, это ты? – спросила Дина. – Почему… почему ты здесь?
– По обвинению в ереси, – произнес Шани. – Как ты, Дина?
– Плохо… – донеслось до него. – Очень плохо. Ты в повязке?
– Нет, – выдохнул Шани. В нем сейчас будто бы сжималась тугая пружина. – Нет, Дина, я не в повязке.
Он подошел к решетке и, насколько сумел, выглянул в коридор. Камера слева пустовала, а в камере справа горел крохотный огонек лампадки, и по стенам метались и ползали тени.
– Ты заразишься, – прошелестел голос Дины.
Какое счастье, что я сейчас не вижу ее, подумал Шани, и можно вообразить, что она прежняя: сильная, здоровая, красивая…
– Неважно, – ответил Шани. – Утром меня так и так сожгут.
Дина зашлась в мучительном кашле, звук его неожиданно громко раскатился по коридору, эхом отражаясь от волглых стен; Шани поймал себя на том, что сжал прут решетки так крепко, что костяшки пальцев побелели, а пострадавшее плечо отозвалось всплеском боли.