На исходе четвертого дня
Шрифт:
Теперь, в этот поздний час, казалось, покой и вечность правили миром… И даже вдова Георге пришла в себя, успокоилась и теперь как будто была способна идти за своей судьбой всюду, куда она ее поведет, как героиня древней трагедии… Однако все было проще и одновременно сложнее. В дом ее пришли родичи, те самые, которые прежде ее осуждали, те из Кручану, которые до настоящего
– Благодарю и вас, сват Никанор, что не забыли, пришли… а то знаете, как одной… – И протянула ему полный до краев стакан вина. – Вот вам, угощайтесь, помяните Георге, ох… И еще попрошу, чтобы вы и завтра пришли, ибо многие обещали, а придут ли и будет ли кому нести его… ох!
Никанор поднял стакан и собирался сказать прочувствованное, теплое слово о своем друге и соседе Георге, да так сказать, чтобы сразу возвысить в глазах людей образ усопшего, чтобы снять с него, наконец, шелуху сплетен и пересудов, всего преходящего и случайного. Но в то время как гордые сердечные слова его рождались на языке, вдруг скрипнула дверь, и… невероятное дело…
В комнату медленно вошла Волоокая – Руца, грех и проклятье покойного… Нет, это даже не было дерзостью, это было чистое безумие. Казалось, средь глубокой ночи петухи пропели зорю!.. Завтра же, при дневном свете, ее поступок вызовет бурю в селе, ибо где это видано: человек лежит в гробу на столе, а к нему вваливается любовница со словами: «Вечер вам добрый!»
А все обстояло именно так; открыв дверь и замерев на пороге под столькими взглядами, Руца тихо-тихо промолвила:
– Добрый вам вечер…
Никанор чуть было не выронил свой стакан… «Это что еще за „добрый вечер“, бесстыжая! – хотел он на нее грубо прикрикнуть. – Какой злой дух привел тебя к нам в этот час? Все как будто успокоилось, стихло – мать и хозяйка дома, поплакав у изголовья мужа,
Однако он ничего не успевает сказать, ибо Ирина, жена покойного, поднимается навстречу пришедшей, протягивает ей стакан вина со словами:
– Возьми, Руца, выпей за упокой души Георге… в память Георге…
Тогда и Руца, в свой черед, как бы умоляя о снисхождении и понимании эту женщину, которая ей если не в матери, то в старшие сестры годится, шагнула вперед и поцеловала протянутую к ней милосердную руку… И разрыдалась безмолвно, так что только рубаха ее сотрясалась от плача, и говорила, глотая слезы:
– О-о, лелицэ Ирина…
Она держала стакан дрожащей рукой, и крупные, красные, как кровь, капли виноградного гибрида выплеснулись на пол, и он тоже принял участие в поминанье хозяина…
– Не могу, лелика… ох, нет, не могу!..
Как будто хотела сказать: «Не могу жить… и умереть тоже не в силах!..»
Она подняла глаза – глаза, как приворотное зелье… Никанор так и ахнул – ох, хороша. Краса ненаглядная, не иначе. Вот оно, «видение», что весь вечер мерещилось ему…
Подняла свои колдовские глаза Руца-Волоокая и говорила Ирине:
– Разрешите… прошу вас… Ирина, прошу тебя, как родную… Добрые люди, дайте мне поплакать над ним!..
Ну, что можно было ответить?… Все молчали. Вроде бы каждый собирался что-то сказать, и далее, кажется, кто-то сказал, только так тихо, что почти никто не услышал:
– Эх, милая…
Может, это была Ирина, может, Никанор…
Во всяком случае, про себя Никанор думал:
«Эх, милая…» – и хотел продолжать, но в это самое время старинные дедовские часы в каса маре заскрипели, зашуршали, задергались и пробили двенадцать раз. И это значило, что сегодняшний, четвертый день кончился и начинался завтрашний, еще неведомый – пятый и последний день Георге Кручану.