На кладбищах
Шрифт:
Мы шли из Патраса в Бриндизи.
Адриатика казалась совсем воздушной.
Точно мы, не касаясь волн, неслись в сказочном царстве лазури, — так в этот удивительный день и море, и небо сливались в одно марево.
Я вышел на палубу.
Направо — белый Миссолунги с белыми свечками минаретов и тяжелыми, горевшими на солнце, изразцовыми куполами мечетей. Кто-то вспомнил, что тут умер и погребен был Байрон, дравшийся за свободу Греции, и мы все приподняли шляпы, чествуя память не только великого поэта, но и героя-человека.
Вдруг слышу около несколько строк по-русски. Смотрю — Д. А. Милютин, цитирующий Пушкина о Байроне.
Я искренно обрадовался этой встрече.
Давно не видел его. Он жил отшельником в Симеизе, не в милости у Александра, которому бывший министр казался живым укором. Он называл графа в насмешку «Димитрий-Просветитель», считая это и злым, и остроумным. Жалка была аудитория, угодливо хохотавшая на эту царскую шутку, — бившую другим концом коронованный медный лоб. Ананасу III и еще неприятнее
— Я бы постыдился обманывать Россию такими фальшивыми документами.
И хотя это высочайшее повеление было уже подписано, но царь был убит до его обнародования.
И как все наследники, когда пришлось уплачивать по принятым на себя обязательствам, он оказался банкротом. Вместо «широкой конституции» явился «Ананас», а прогрессивных деятелей так много обещавшего либерального кануна выкинули за борт, чтобы те… не мозолили глаз.
— Я, должен сознаться, — говорил Д. А. Милютин, — верил Александру III. Ведь еще за несколько дней он называл Победоносцева старым подьячим, святошей, говорил, что от него пахнет лампадным маслом. И сейчас же после смерти отца он позвал к себе Константина Петровича… Говорят, что «Ананас» был продиктован этим кувшинным рылом петербургской реакции, сыгравшим на трусости растерявшегося и ограниченного царя. «Ананас», впрочем, стоил манифеста, написанного Лорис-Меликовым о цареубийстве, начинавшегося бессмертной фразой: «Воля Всевышнего свершилась». Таким образом, сделав Рысакова и Кибальчича верными и исполнителями Божьих велений, он все-таки их повесил, повесил бы и Бога, но тот оказался вне черты досягаемости.
Многие считали смерть Александра II большим ударом по России.
Были даже капитаны Копейкины, приписывавшие ее интригам малого двора и дворянской партии, испугавшейся даже призрака конституции.
Я сказал об этом Милютину.
Его мнение сходилось с таким же Лорис-Меликова.
— Вы знаете, я в Александре II потерял не только государя, но и друга. Мне тяжело вспоминать об этом, но уж если говорить правду: какая же это была конституция? Несколько совещательных голосов от земств, городов и сословий, без права решающего голоса, какого не имел и государственный совет, потому что царь то и дело соглашался с меньшинством… Эти «совещатели» не имели бы никакого значения, потому что старые служилые бонзы совета всегда бы их подавляли численностью. Они только и могли делиться с их высокопревосходительствами своими сведениями с мест. Нечто вроде справочного бюро при госуд. совете. И это была бы не реформа, а взятка общественному мнению…
— Почему взятка?
— Неужели вы не знаете: готовилось признание морганатического брака со светлейшей княгиней Юрьевской (Долгоруковой тож).
— Да, мне говорил об этом Лорис-Меликов. Но ее бы не короновали.
— О, нет! Не только предполагалась коронация, но и дарование всех великокняжеских прав ее детям. Манифестом о конституции предполагалось так восхитить народ, что он с энтузиазмом примет и благословит новую императрицу, приписывая Великую Реформу ее благодетельному влиянию. Если бы Россия осталась равнодушна к этой новой высочайшей милости, куцое [40] — вы помните Минаева — представительство впоследствии можно было бы и смазать. Тот же государственный совет, раболепный и угодливый, мог бы подать петицию о неудобстве нового порядка, «мешающего течению дел этого высшего в империи учреждения». Ведь трения с его старцами всегда можно было вызвать. Особенно на это пригодились бы прибалтийцы.
40
Четырехстишие Дм. Минаева тогдашнему временщику, диктатору политики сердца графу Лорис-Меликову:
На первый раз, хоть куцую Нам дайте конституцию! Мы сами уж потом Снабдить ее хвостом,Это один из вариантов.
Д. А. Милютин очень любил Александра II.
В Милютине чувствовался не царедворец, а друг. Царедворцем он и не мог быть по характеру. И он с едва скрываемою грустью говорил, что государь в последние годы сильно изменился. Он так подпал под влияние Юрьевской, что министры, прежде чем являться к нему, заходили к светлейшей. В Александре II предполагали начало прогрессивного паралича, хотя, кажется, никаких задатков к этому у него не было. Глаза у него сделались точно стеклянные, и он всегда шел, глядя неподвижно и прямо перед собою, точно ноги у него были заведены скрытым механизмом. Он не замечал на пути никаких препятствий. Заботою окружавших было отодвигать по этой прямой линии столы, стулья, все, что он не
— Это был в высшей степени человек личных отношений. Он не потерпел бы около гения, если бы тот не сумел быть ему приятен. Такая бездарность, как Краббе, окончательно сгубивший наш флот, только и держался на министерском посту благодаря умению хорошо рассказывать скверные анекдоты. Во сколько сотен миллионов обошелся народу веселый хохот государя! Повторяю то же, что вам говорил Лорис: Романовы вообще смотрели на Россию, как на вотчину, и раздавали ее всякому, кто умел вовремя подойти, занять их и, разумеется, понравиться. Так за семь миллионов рублей были проданы Соединенным Штатам наши Северо-Американские владения с Клондайком, давшим в первые же годы миллиарды предприимчивым янки. Так разбрасывались на ветер концессии в явный ущерб казне. Так, начиная с великих князей и кончая любым ловким проходимцем, разворовывался Кавказ, лучшие угодья которого они подобрали к рукам, так из государственного ящика платились долги всевозможной сволочи, умевшей вовремя попасться на глаза и выразить и глазами, и телодвижениями полную угодливость, выдавались сногсшибательные пособия, содержались всевозможные принцы иностранных династий. Выплачивались громадные суммы дон Карлосу, напр., Черногорским бедным князькам, и раз состоявшееся в этом смысле высочайшее повеление не отменялось никогда. Субсидия не прекращалась даже за смертью осчастливленного такой высочайшей милостью, а как недвижимое имущество переходило к наследникам. На воспитание светлейшего князя Суворова, когда он был еще ребенком, ассигновали довольно значительное ежегодное вспомоществование, и он продолжал его получать даже и тогда, когда ему стукнуло за семьдесят. Не знаю — уплачивают ли эту сумму его родственникам, когда он уже покоится во блаженном успении.
— Как это ни странно, но в нем было что-то Фамусовское. Впрочем, ведь Фамусов — это общечеловеческий тип, в особенности заметный у нас. За рубежами фамусовщина ограничена законодательством, дисциплиною, свободою печати, а у нас ей простор. Александр II в своей «вотчине» — России, как помещик, считал себя единственным хозяином, которому принадлежат ее земли и воды. Так, когда его брату вел. кн. Михаилу — наместнику Кавказа — приглянулись Боржом и Аббас-Туман, два перла этого великолепного края, царь одним росчерком пера «быть по сему» отнял их у живых владельцев и без всякого вознаграждения отдал его высочеству. Настоящие собственники пошли по миру. И это часто повторялось в Грузии, Имеретии и по Черноморскому побережью. «В Берлине есть судьи» — ведь это было еще при Фридрихе Великом в Пруссии, ну, а у нас и до сих пор нет таких судей, потому что рядом с неограниченным самодержавием не существует законов, на которые они могли бы опираться в борьбе с самоуправством верховной власти.
— Даже, — рассказывал Милютин, — когда «приятного человека» ловили на скверном деле: крупной взятке, перепроданной чудовищной концессии, проведенной через высокопоставленных хапуг неопрятной афере — такому почти всегда удавалось не только вывернуться из беды, но и сохранить свое положение. Надо было только подать это дело государю вкусно и смешно, и все оканчивалось цитатою из Гоголя: «Смотри у меня — не по чину берешь». Или еще проще и милее. Александр II добродушно замечал: «Бедный человек, пусть покормится. Россия от этого не разорится». Французы подняли гвалт по поводу Панамы. Да у нас такие Панамы случались в каждом министерстве, имевшем доступ к казенному сундуку, и все было и шито и крыто. Даже была в ходу сакраментальная фраза: надо держать высоко честь ведомства! И эта честь заключалась не в том, чтобы свернуть мошеннику голову, а в том, чтобы прикрыть его, лишь бы не узнал сосед. Если уж проворовавшийся был особенно противен, его выкидывали вон, но с мундиром, пенсией и знаком беспорочной службы. Сколько надо было усилий, чтобы поднять дело о грандиозном, превыше всяких Панам, и наглейшем мошенничестве с башкирскими землями. А ведь такая Башкирия у нас была в каждой губернии. Ведь из-за этих башкирских земель — я особенно настаивал о всей строгости законов по отношению к виновным — он сказал мне: «Нам с тобою, Димитрий Алексеевич, нельзя служить вместе. Лучше расстанемся добрыми приятелями». На другой день я приехал к нему с прошением об отставке, он расплакался — слезы у него были необыкновенно легкие! — и, обняв меня: «Прости, между такими старыми друзьями не должно быть никаких счетов. Я виноват»… И швырнул мою просьбу в камин. Но вся строгость законов осталась тоже в… камине.
— Он, собственно, не был врагом представительного образа правления. Напротив! Я помню, как-то раз мы засиделись у него после карт. Кажется, Адлерберг заговорил о вырабатывавшейся Иванюковым (профессором) и Соболевым конституции для болгар. Она ведь куда шире бельгийской. Александр II обрадовался: мы-де зажали рот Джон Булю. «Воображаю, как Виктория оторопела, никак не ожидала!» — «Одно неловко, — заметил Адлерберг, — Болгарии дали, а дома…» И запнулся. Царь понял и с улыбкой ему: «Что ж, я не прочь, даже рад. Мне будет гораздо легче. Ну, а вот вам всем придется скверно. Это я не о тебе, Димитрий Алексеевич. Ты — либерал. Ты почувствуешь себя, как рыба в воде. Ну, а Адлербергу»… И расхохотался… И, разумеется, Адлерберг увял и остерегался возвращаться к этой теме.