На краю государевой земли
Шрифт:
– Скоро собираться, – сказал Иван, взглянул на бледное лицо жены и невольно заметил, что она странно помолодела. Разгладились и куда-то исчезли морщинки, так поразившие его, когда он вернулся из Москвы. Их раньше он как-то и не замечал у нее. А вот, поди ты, с чего-то уже посекли ее лицо…
Дарья машинально кивнула головой, занятая совсем иными мыслями и чувствами. Прошедшая зима оказалась для нее тяжкой. К концу холодов она стала совсем немощной. Ее часто пошатывало, без причины кружилась голова, и куда-то в темноту порой соскальзывало сознание. Вот и сейчас, чтобы ненароком
С реки Пущины уходили не спеша, когда на берегу все еще было полно народа.
«Будет где потолкаться», – мелькнуло у Ивана о Маше; они оставили ее с Варькой, пообещав, что ее сменит у люльки Любаша и она еще успеет поглазеть со всеми на ледоход.
Они подошли к своей избе и остановились.
– Эх-х! Прикипели мы тут! – вырвалось у Ивана, с затаенным сожалением в голосе. – Привычно… В Томске-то неведомо как будет. Однако место угожее, вольготное.
– Может, на пашенку заведемся, а? – нерешительно спросила Дарья его.
– А почему нет?! – с задором сказал он, притянул ее к себе и обнял.
Дарья недоверчиво посмотрела на него. Что-то с ним случилось сегодня, каким-то выглядит другим. Еще недавно не захотел бы и слышать ни о какой пашне. Все на службе, да на посылках. Государю прямит честью. А теперь повернул вон как. Надолго ли?.. Вот пройдет весна, и опять станет прежним. С охоткой пустится в какой-нибудь дальний край по воеводскому наказу. Не-ет, она знает его. Не сможет он копаться в земле, сидеть около своего двора. Улетит, как только выветрится хмельной весенний дух. Ну, да она и не рассчитывает на него. Пускай живет, как душа велит. Вот, может, Феденька выйдет иным. Если в нее, то не плохо бы, в старости будет опора…
Неторопливые мысли Дарьи прервал Герасим.
– Здорово, Иван! – громко бросил тот, подходя к Пущиным. – Здравствуй, Дарья!
Иван пожал липкую руку долговязого десятника.
У Герасима было узкое, длинное, похожее на бердыш, лицо. При ходьбе он как-то странно подпрыгивал и относился к той породе людей, которым любая пустяковая работа была в тягость. Он пыхтел и мучился оттого, что тот же Пущин исполнял играючи. Вот и сейчас по его распаренному лицу было заметно, что он спешил к нему с чем-то важным, значительным.
– Дело есть, Волынский зовет.
– Почему спешно? – спросил Иван.
В десятники из рядовых стрельцов Герасима вывел он: вовремя намекнул как-то воеводе, по смерти Никиты Силантьева, об упалом месте, в которое сын того пока не вышел по малолетству. Поэтому Герасим ходил у него в сотне. Но только не все было между ними ладно: оттого, что к стрельцам он был суров, требователен. А это многим было не по нраву. Не нравилось и Герасиму, хотя тот и не подавал виду.
– Отписку Федор Васильевич получил с Нарыма. И дюже стал хмурым.
– Из Нарыма, говоришь? – неопределенно протянул Пущин, соображая, что там может быть такое, из-за чего сразу зовут его. – Ладно, сейчас буду. Дарья, иди домой. Я к воеводе. И приготовь что-нибудь поесть. Да посытней бы, мясного. Меня по весне всегда шатает, как пьяного.
«Вот
Пущин вздохнул, почувствовав, что жена опять недовольна чем-то, и повернулся к Герасиму.
– Ну, пошли, что ли?
– Не-е, иди один! Ему ты нужен. Он сказал только ты. Я к себе. Бывай!
Десятник деловито махнул рукой ему и неуклюже заскакал к своему двору.
Двор Герасима стоял в кривом ряду изб, что протянулись вдоль острожной стены, за которой была протока, Сургутка. Та все еще томилась подо льдом. И от нее в острожёк заметно тянуло холодком, напоминало о прошедшей зиме. По льду же протоки, с утра до позднего вечера, катались мальчишки и с визгом замирали у большой полыньи, когда кого-нибудь случайно заносило к ней.
Этот визг, долетавший из-за стены в острожёк, разбудил у Пущина картины из его далекого детства. И на мгновение у него что-то мелькнуло, туманное, призрачное, и исчезло. А ведь когда-то и его тоже это захватывало, как Федьку, сейчас гонявшего по льду какую-нибудь деревяшку вместе с Васяткой, уже переростком для таких забав.
От этих мыслей о мальцах на душе у него стало тепло. Из головы сразу вылетел недоброжелательный взгляд Дарьи. Он чему-то улыбнулся и направился к воеводской.
Там, в воеводской, за своим столом сидел Федор Волынский, средних лет неулыбчивый и серьезный мужчина, прослывший здесь, по Сибири, дотошным и самостоятельным, прослужив в Сургуте уже три года. Тут был и второй воевода, его товарищ и помощник Иван Благой, московский боярский сын. Он был в его же годках, с подпалинкой во всегда смешливо прищуренных глазах. На длинной лавке у стены пристроился Тренька. Здесь же сидели его казаки, Высоцкий и Чечуев. Казаки только что вернулись в острожёк. Они едва успели добраться до дома по последнему зимнему пути. Выглядели они исхудалыми. Лица у них обветрили, огрубели, резко проступили глубокие морщины, похожие на трещины в скалах.
Пущин поздоровался за руку с казаками, кивнул головой Треньке, сел рядом с ним на лавку и приготовился слушать воеводу.
– Мы зачем тебя позвали-то, – сказал ему Волынский. – Отписку получили от Елизарова. Неспокойно там. Посылал он вот этих, – мельком бросил он взгляд на казаков, – с толмачом Аманаткой, за ясаком в Макуцкую волостку, на Кемские вершины и в Ямыцкую землицу. Сами-то они вдаль не пошли, побоялись. Не так ли, Васька? – спросил он Чечуева.
Казак что-то нечленораздельно забормотал и беспокойно заерзал на лавке.
– Так ведь, Васька, так! – повысил голос воевода.
– Ах вы, сукины дети! – стал стыдить казаков и Благой. – Испугались, вместо себя послали остяков! А тем что?.. Ушли, пришли, сказали: никого не нашли!
– И поделом вам, что Елизаров гонял туда второй раз! – сердито погрозил пальцем Волынский казакам.
Он встал из-за стола и зашагал по избе: невысокого роста, с татарской бородкой, тонкими чертами лица и очень подвижный. И это было явно заметно: что сидеть ему за столом было невмоготу. На секунду он задержался подле атамана.