На Крыльях Надежды. Проза
Шрифт:
Первый этаж... подобные литым маленьким бункерам почтовые ящики. Заглянуть? Но кто может написать ему? Кто?
И все же он заглянул - в ящик с крупным и жирным номером “30”. Тридцатый день.... Тридцатая квартира...это даже немного забавно...
Там было только одно письмо - с его инициалами. С его! Он посмотрел на дату. Да, 29 дней назад оно пришло ему - тогда еще квартира была записана на него. Пробежал глазами строчки. Сначала недоумение, затем изумление, улыбка и боль отразились на лице. Впрочем, если бы кто-нибудь случайно увидел теперь его лицо - он бы принял это за хищнический оскал.
Не веря глазам,
За окном всходило солнце...
01.01.2005
Четверть века за оградой
Он раскрыл глаза. Зрение и слух постепенно возвращались, очень-очень медленно – но возвращались. Уже который день он приходил в себя...
Толчок рукой - резкая боль в перебитом суставе - и он поднялся. Он жив и он выдержит - несмотря ни на что.
Несмотря на муть в глазах и перебитый сустав, резкой болью отдающий при каждом движении руки. Несмотря на крики и жесточайшую ругань вокруг. Несмотря на угрозы со стороны его “соседей”, которые они намеревались привести в действие, если он не поделится своей частью той баланды, что им приносили - приносили, чтобы они не умерли с голоду. Несмотря на методичные и отдающие звоном по железному полу шаги приближающегося надзирателя. Несмотря на солнце, которое он не видел уже так давно... лишь слабый свет которого он иногда замечал по утрам - свет, с трудом проникавший через прочные железные пластины, закрывавшие окна в этом оплоте скорби. В этом оплоте печали... и иногда, лишь иногда, - раскаяния.
“Чумбрик, мать твою! Мы разделаем тебя на потроха! Ты слышишь, недоносок?! Ты нам пятки вылизывать будешь, сука!”. Крик донесся откуда-то из дальней камеры и стих.
Здесь не любили сопротивляющихся, здесь не любили гордых. И таких здесь - практически не было. За исключением местных авторитетов - и тех, кто мог собственной кровью доказать, что он - достоин уважения. Потому что здесь уважали только силу.
Целый год понадобился ему, чтобы доказать свою силу. Доказать в боях без правил, боях, на которые тот же надзиратель, что сейчас медленно приближался по коридору, гремя камерными ключами, смотрел сквозь пальцы. Точнее - не смотрел. Неделю назад был последний бой - и его оставили в покое. Он доказал свою силу за этот год не раз - он многое доказал за этот год. И от него наконец отступились - как от непреодолимой и неразрушимой твердыни - отступились.
“Обед!” - громогласный раскат голоса заполнил помещение.
Сейчас им всем будут разносить миски баланды - серо-зеленой жидкости, имеющий отвратительный вкус. К баланде, впрочем, прилагался кусок хлеба, а это было уже много - очень много.
Этого должно хватить приблизительно на пять-шесть часов. А потом им снова принесут что-нибудь подобное - чтобы они не подохли с голоду. И так - день, месяц, год... Девятнадцать лет - девятнадцать долгих лет ему предстоит еще оставаться здесь. Девятнадцать двадцатых его срока.
Вот и смотритель подошел. Сейчас принесут
Организму потребуется еще много дней, чтобы залечить раны... Девятнадцать лет потребуется ему, чтобы дождаться дня свободы.
Вот и еда. Миску просунули через вырезанную щель внизу камерной двери.
Смотритель почему-то продолжал стоять, хотя ему давно уже пора было идти к новым камерам. Секунда, две, три...пять...
“Заключенный Скалов, к вам пришла ваша жена. Мы проводим вас в помещение для встреч”.
Простые человеческие слова, которые подняли его дух на вершины радости. Это была теперь огромная радость для него - вновь встретить родного человека в этом дому одиночества, среди сотен и сотен людей - одиночества... Камеру медленно открыли – тут же охрана прижала его и стала быстро надевать наручники. Он не сопротивлялся.
“Делайте свое дело, ребята. Это ваша работа. Делайте свое дело”, - мысли промелькнули в его голове, но так и остались невысказанными. Да и к чему?
– с заключенными не разговаривают - им дают команды и ждут их выполнения. Почти как в армии, только хуже - за неповиновение - избитие до полусмерти. Или до смерти – это не важно. В рапорте будет значиться - “покончил жизнь самоубийством” - в камере без единого острого предмета. Покончить с жизнью там можно было разве что разбив голову об стену...
Он шел по длинному коридору, ведомый тюремной охраной, и в душе его была радость. Впервые за много дней - радость. Как давно он уже не знал этого чувства...
– Любовь моя, Людочка! Славная, как же я истолковался по тебе!
– Паша, родной! Слава Богу, ты жив! Что с тобой? Опять сражался? Боец, да когда же ты прекратишь эти драки?! Тебя ведь убить за так могут!
– Не могу Люда, не могу. Я не мог отказаться от боя. Ты же знаешь...тогда бы я не жил...
– Паша, родной, умоляю тебя - останься жив. Родной, славный... если тебя убьют Паша, я не смогу этого пережить. Любимый, родной, не покидай меня, останься жив - умоляю тебя! Умоляю! Я люблю тебя, Паша! ”
Она прижалась лицом к пластиковой пуленепробиваемой загородке, что разделяла их, и заплакала. Его родная женщина. Его вторая половинка...
Она плакала и слезы медленно текли по стеклянной стене, оставляя за собой чистый прозрачный след. Он тоже прижался лицом к прозрачной стене и смотрел на нее. Охранник, следивший за встречей, было дернулся вперед - по правилам разговаривающие должны были находиться на расстоянии по меньшей мере двух метров от разделяющей их стены - но потом как-то замер и потихоньку склонил голову вниз.. Некоторые люди и здесь продолжали оставаться людьми.
А потом они целовали прозрачный пластик, представляя, как целуют друг друга. Раскидывали руки и прижимали их к стене, пытаясь обнять друг друга. Они целовали и обнимали друг друга - и не могли этого сделать. Они теперь были разделены стеной - непреодолимой стеной, разделены на долгие двадцать пять лет с того самого дня...
– Ты помнишь тот день, Павел? Я все еще не могу простить себя за него - за тебя. Не могу простить себя за твою судьбу...
– Перестань, Люда. Я сам так выбрал, да и мог ли я выбрать иначе? Я сам выбрал - и готов нести за свой выбор ответственность. Я убил человека. Я виновен - и должен понести наказание.