На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Шрифт:
Оказалось, что одесские ученые так же, как и ученые-гуманитарии московских вузов, по-прежнему терроризованы. Не забыт, не преодолен террор тридцатых годов, когда и просто-то живое слово обзывалось «отсебятиной», а — не дай Бог! — новое, самостоятельное немедля шельмовалось, объявлялось «вражеской вылазкой».
Врагов, разумеется, уничтожали, а оставшиеся более уж не выползали из раковины «расхожих слов». Никогда…
С тех пор сменилось, по крайней мере, шесть поколений студентов. На первый курс они приходили пытливыми юнцами с тысячью «почему» на устах; а к концу пятого курса,
Статья вызвала панический ужас даже у того, кто меня поддерживал. Однако отступать было поздно, и о ней доложили заместителю главного редактора «Литературки» Виталию Озерову, впоследствии главному редактору теоретического журнала «Вопросы литературы» (в обычном сокращении — ВОПЛИ…).
Старый «правдист» и шеф советских критиков Виталий Озеров не колебался ни минуты. «Отучают думать? Даже проблема такая еще не созрела», — заявил он, глядя в пустой угол.
Помнится, я вспылил: «Знаете что, — сказал я ему, — мы дрожали от страха тридцать лет. Может, вы найдете в себе силы преодолеть страх. Если не вы, то кто?»
Старый правдолюб покраснел и, взяв статью, решительным почерком наложил резолюцию: «В набор!» — и взглянул на меня просветленным взором.
Однако набранную статью он поставил в номер, когда дежурил но он сам, а главный редактор, ныне покойный. Поскольку о покойном по старой русской традиции, говорят либо хорошо, либо ничего, скажу только, что тот перечеркнул статью красным карандашом жирно, с нажимом, а правдолюб Виталий Озеров развел руками: вот, мол, хотел быть смелым и честным, увы!..
Спустя несколько дней я получил повестку: явиться в отделение милиции на улицу Сретенка, в комнату № 7. Пришел, недоумевая, в отделение милиции. У стойки дежурного матерились пьяные женщины, отвратно пахло блевотиной; меня тут же проводили в отдаленную комнату, где поднявшийся навстречу мне молодцеватый, с комсомольским румянцем на всю щеку старший лейтенант сказал мне учтиво: «Мы не милиция. Мы — государственная безопасность…»
И затем часа четыре дотошно выспрашивал меня, с кем я дружу, у кого бываю, что пишу и что думаю.
Я уже знал, чем оборачивается учтивость следователей, хотя время было не расстрельное.
Я назвал двух самых ортодоксальных своих знакомых, которым вместе около 150 лет. И замолчал.
Вздохнув, он спросил, зачем я бываю в доме такого-то… там бывают бывшие лагерники, люди раздраженные, больные. Они не всегда отвечают за свои слова, а вы-то отвечаете.
Я ничего не понимал.
Старший лейтенант ушел, вернулся с какими-то грузными людьми в штатском, те долго разглядывали меня, наконец один из них протянул отеческим тоном: «И биография у вас вроде чистая, и друзья, по нашим сведениям, хорошие. Отчего ж вы такое пишете?.. Отучают думать… А? Прямо фантастический роман. Смо-отри, парень!..»
Оставалось одно — жаловаться. Но куда можно жаловаться,
И вот я сижу перед бывшим секретарем Союза писателей, а теперь работником ЦК партии Дмитрием Поликарповым, который одним словом останавливал ротационные машины, кромсал или хоронил статьи: с ним тотчас согласовывали все важное; редакторы боялись его обморочно.
Он прочитал внимательно и сказал, что у него никаких возражений нет, но… не может же он, ответственный работник ЦК, принуждать главного редактора «Литературной газеты» печатать то, чего тот не хочет. Теперь литературой руководят сами писатели…
И взглянул на меня, как и Виталий Озеров, — святыми глазами.
Выбрел я из его кабинета измученный, придавленный ханжеством, как могильной плитой.
Двинулся по коридору, держа в одной руке пропуск на выход, в другой — газетную полосу с оттиском похороненной статьи. Коридор длинный, я брел, читая, по привычке горожанина, все, что попадается на глаза. Какие-то фамилии. И вдруг под синим стеклом надпись: «Главный редактор журнала «Партийная жизнь».
«Раз уж я тут, — мелькнуло у меня, — почему не постучать?» Решившись, постучал. Главный редактор взял полосу в трясущиеся от старости руки и, видно, от того, что это была не просто рукопись, а газетная верстка, сразу начал читать.
Прочитав, снял очки и сказал совершенно немыслимое: «Вы даже не представляете себе, как нам нужна такая статья…»
Признаться, от неожиданности я просто обалдел. А он продолжал деловито: «Дадим в следующем номере. Засылаю в набор!..»
Тут уж я струхнул. Полтора года прошло с той поры, как я ее написал. Может, там, в Одессе, кто помер. Или что изменилось. Надо взглянуть!
— Пожалуйста, — сказал он. — Можете вылететь в Одессу сразу? Чтобы материал успел в номер?
Забронировали, по звонку из ЦК, место в самолете. Забронировали одно, а оставили, на всякий случай, четыре. Еду я, как купец из пьесы Островского, один в четырех каретах.
И тут я стал свидетелем метаморфозы, крайне важной для понимания морали эпохи.
Всего полтора года назад я был в Одессе с командировочным удостоверением «Литературной газеты». Подружился со многими.
И вот я снова пытался вступить с людьми в дружеские отношения, возникшие тогда. Не тут-то было!.. Со мной говорили так, словно я мог во время беседы выстрелить в живот. Меня боялись. Откровенно. Цедили по слову… В чем дело? Я понял не сразу.
Да ведь у меня был на этот раз совсем другой мандат. Большие красные буквы сверху: ЦК КПСС. Снизу помельче: «Партийная жизнь», орган ЦК КПСС.
Я был уже не просто человеком. Я был… оттуда. Лицом, с которым не полемизируют и… не откровенничают.
Я вдруг ощутил воочию, что лица, прибывшие оттуда, как правило, подлинного положения постичь не могут. Они слышат лишь то, что им хочется услышать.
По сей день помню застывшие студенистые глаза ректора университета, заикание директора областного издательства. В глазах ректора леденел страх, опасность проговориться.
Это было мучительно. И смешно, и ужасно одновременно.