На Москве (Из времени чумы 1771 г.)
Шрифт:
Однако, когда Митя попросил у отца позволения не сидеть около больного брата, которого он не очень любил, Артамонов задумался и позволил.
– Пожалуй, празднуй труса, коли охота! Да ты и не сиделка! Кабы знал я, что на Москве настоящая чума турецкая да что Пимен тоже чумной, то нешто стал бы я его при себе держать!
Между тем Артамонов уже из упрямства обманывал и себя, и других. Проехав по Москве хоть один раз, мудрено было сказать, что все дело в страхе и запугивании народа докторами и начальством. Благодаря июльским жарам и духоте в городе, народ умирал страшно. Умирали сотни людей в день, так что на всякой улице было несколько больных, потом во всяком доме завелось по одному больному,
Народ, конечно, начинал роптать и волноваться, говорить то же, что говорил Артамонов, – что главная вина в докторах, что они морят народ. Строгие меры Еропкина усиливались, приказы исполнялись круто, и почти все, что предпринимал умный начальник Москвы, по какой-то странной, собственно доморощенной, причине обращалось во вред, а не в пользу.
Приказ о том, чтобы объявлять о всяком заболевшем в доме, не исполнялся, потому что никому не хотелось бросить дом и отправляться в карантин. Больной, с своей стороны, чтобы не расстраивать дел семьи, старался пересилить в себе болезнь, скрывал ее от всех, часто от самой семьи, и через силу продолжал вести прежнюю жизнь, выходил со двора. И часто случалось, что иной умирал на улице, не имея сил добраться домой. Наоборот, быстро заболевший и умерший в доме, очевидно от чумы, и вовремя не объявленный по начальству, заставлял родственников лгать и уверять, что умерший уже давно, чуть не с год, хворал какой-нибудь самой обыкновенной болезнью.
Приказ о том, чтобы сжигать вещи после умершего, конечно, исполнялся еще менее.
– Нешто можно экую ахинею пороть, – говорил народ, – что, оставивши себе платочек или рубашку после покойника, с ней вместе захватишь себе и хворость.
Увещания духовенства в церквах, поучения священников после обедни вместо проповеди, как себя вести, что есть и пить, чего не есть и не пить и чем лечиться при первом появлении хворости, – все только заставляло всякого махнуть рукой и прибавить:
– Пустое! От своей судьбы не уйдешь! Да все это господа! Только зря народ пугают! Чем бы батюшке с амвона-то проповедствовать о Господе Боге, а он, вишь, по приказу преосвященного, знахарству обучает, пустяковину мелет. О припарках да о горчишниках болтает! Из-за аналоя-то!.. Кабы не храм Божий, плюнул бы. Грех только один!
И действительно, проповеди священников в церквах, замененные теперь поучениями о том, как бороться с чумой, производили на народ дикое впечатление. Если одни находили, что это грех болтать о чуме в храме Божием, то другие, в особенности старушки-богомолки, внимательно прослушав поучение батюшки о хворости, иногда очень красноречивое, даже всплакнут; иная даже горько всплакнет, и мороз ее по коже проберет, а затем придет она домой и прихворнет. А другая после красноречивой проповеди на третий день и на том свете.
Конечно, более всего пугали народ бесконечные обозы гробов. Не проходило часу, чтобы на улице не проехала телега с двумя-тремя гробами зараз. Наконец, гробов недоставало, – возили в простых ящиках, а вскоре стали возить просто трупы по нескольку в телеге. И поневоле самые неверующие в болезнь, смеявшиеся, немного присмирели – как бы поверили и стали осторожней.
В числе этих наконец очутился и Артамонов. Отчасти Москва, ее ужасный внешний вид, отчасти умный мальчуган Митя наконец переупрямили старика Мирона Дмитрича.
Когда прошло около двух недель с начала болезни Пимена и ему стало вдруг гораздо хуже, как будто сразу не хватило сил, – Митя пришел к отцу и сурово, строго заговорил с ним о брате и о болезни. Старик
– Да чего ты от меня хочешь, упрямец? – ласково сказал он.
– Чего я хочу? – угрюмо ответил Митя. – Пути! Больше ничего.
– Пути? Ах ты, молокосос! Вишь, что брякнул! Что ж я – беспутный, по-твоему?
– Вестимо беспутный! – злобно выговорил Митя.
Артамонов весело залился громким хохотом. Но Митя горячо стал доказывать отцу, что он вовсе не шутит и что он, старик и отец, действует хуже малого ребенка.
– Коли ты сам не веришь в хворость, – не верь; никто тебе не указ. Сиди вот да и не верь, покуда она к тебе не придет.
– Кто – она?! – вскрикнул Артамонов и перестал смеяться.
– Кто! Чума!
Артамонов слегка изменился в лице и плюнул.
– Тьфу! Типун тебе на язык! Накличешь еще… Тьфу!
– Нечего накликать, – она уж, голубушка, тут давно. Ты один этого в толк не берешь. Нешто брат Силантий помер не от чумы? Нешто Пимен теперь к завтрему не будет на столе от нее ж? Вот так-то все на Москве, кого ни спросишь. По соседству, говорит, чума, а у него в доме хоть и мрет народ, да это, вишь, не от чумы. Просто удивительно! Я не думал допрежь сего, что столько на свете дураков! Теперь, только куда ни погляди, как есть везде все одни дураки.
– Ишь ведь как! – заговорил Артамонов, – все у него дураки!
– Да, как есть все, – ни одного умного не вижу. Вот хоть бы ты, тятя…
– И я дурак?
– Да там я не знаю. А ты делаешь то же, что другие. Лежит у нас чумной Пимен, а мы себе и в ус не дуем, покуда сами не захвораем и не помрем.
– Чего ж тебе от меня надо?
– Того надо, чтобы ты Пимена отправил в больницу, а то от него и мы все перемрем; а горницу эту запереть на ключ и не трогать, хоть до полугода. Хочешь ты это сделать? – строго спросил Митя у отца. – Коли этого не сделаешь, то я возьму Павлу, и мы уйдем из твоего дома.
– Скажи на милость! – рассердился Артамонов.
– Да вот и сказал: уйдем оба куда ни на есть. За что нам помирать из твоего упрямства!
И Митя добился своего. Отец согласился немедленно, не объявляя начальству, отправить на своей лошади сына Пимена в Симонов монастырь, ближайший от них.
Однако распоряжение Артамонова так подействовало на больного сына, что когда пришли его брать и уложили в телегу, то он ахнул и тотчас лишился сознания. И через несколько дней в доме Артамонова узнали, что второй сын умер, но неизвестно когда. Он не приходил в себя, когда его привезли в Симонов, и трудно было решить, где последовала смерть – дорогой или через несколько часов по привозе его в монастырь. Хотя сына отправили тайком рано утром до рассвета, однако все-таки это известие дошло до начальства, и тотчас же комиссар явился к Артамонову. Полиция, по его распоряжению, заперла и заколотила горницу с вещами умершего и объявила богачу купцу, чтобы он со всем своим семейством, с домочадцами и с людьми отправлялся в карантин. Но тысяча рублей, которую вынес Артамонов, спасла его с Митей и Павлой от ужасов «морового загона», как называли теперь карантин.
Артамоновы остались у себя дома, но обещали, под страхом строжайшего наказания, устроить свой собственный карантин, никого не впускать и не выпускать на улицу. За последнее время это позволялось многим богатым людям. Таким образом, большие палаты с двором и садом обращались в особого рода тюрьму. Некоторые, из страха чумы, строго соблюдали свой карантин, ставили своего часового у калитки, которым жертвовали, и он один сносился с остальным миром, и все, что получалось в доме, омывалось в уксусе или окуривалось. Другие, обещав соблюдать строжайший карантин, исполняли его зря, продолжали надувать начальство и вели себя усердно к гибели.