На ножах
Шрифт:
Первым впечатлением испуганной и сконфуженной Лары было чувство ужаса, затем весьма понятный стыд, потому что она была совсем раздета. Затем первое ее желание было закричать, броситься к тетке и разбудить ее, но это желание осталось одним желанием: открытые уста Ларисы только задули свечу и не издали ни малейшего звука.
Глава тринадцатая
В ожидании худшего
Оставшись впотьмах и обеспеченная лишь тем, что ее теперь не видно, Лара вскочила
А между тем, когда в комнате стало темнее, чем в саду, где был Горданов, Ларисе стал виден весь движущийся контур его головы.
Горданов двигался взад и вперед вдоль подзора шторы: им, очевидно, все более овладевало нетерпение, и наглость его бушевала бессилием…
Ларисе еще представлялась полная возможность тихо разбудить тетку, но она этого не сделала. Мысль эта отошла на второй план, а на первом явилась другая. Лара спешною рукой накинула на себя пеньюар и, зайдя стороной к косяку окна, за которым метался Горданов, тихо ослабила шнурок, удерживавший занавеску.
Штора сползла и подзор закрылся, но это Горданову только придало новую смелость, и он сначала тихо, а потом все смелей и смелей начал потрогивать раму.
Девушка не могла себе представить, до чего это может дойти и, отступя внутрь комнаты, остановилась. Горданов не ослабевал: страсть и дерзость его разгорались: в комнате послышался даже гул его говора.
Лара опять метнулась к двери, которая вела в столовую, где спала тетка, и… с незнакомым до сих пор чувством страстного замирания сердца притворила эту дверь.
Ей пришло на мысль, что если она разбудит тетку, то та затеет целую историю и непременно станет обвинять ее в том, что она сама подала повод к этой наглости. Но Катерина Астафьевна спала крепким сном, и хотя Лариса было перепугалась, когда дверь немножко пискнула на своих петлях, однако испуг этот был совершенно напрасен. Лара приложила через минуту ухо к дверному створу и убедилась, что тетка спит, – в этом убеждало ее сонное дыхание Форовой. А Горданов не отставал в этом и продолжал свои настойчивые хлопоты вокруг рамы.
– Этой дерзости нельзя же оставить так, да и, наконец, это дойдет Бог знает до чего: Катерина Астафьевка может проснуться и… еще хуже: внизу, в кухне, может все это услышать прислуга…
Она ощутила в себе решимость и силу самой отстоять свою неприкосновенность и подошла к окну, – минута, и край шторы зашевелился.
Горданов опять качнул раму.
Лариса положила трепещущую руку на крючок и едва лишь его коснулась, как эта рама распахнулась, и рука Лары словно в тисках замерла в руке Горданова.
– Ты открыла, Лариса! я так этого и ждал: тебе должна быть чужда пустая жеманность, – заговорил Павел Николаевич, страстно целуя руку Лары.
– Я вовсе не для того… – начала было Лара, но Горданов ее перебил.
– Это
– Уйдите.
– Я обезумел от любви к тебе, Лара! Твоя краса мутит мой разум!
– Уйдите, молю вас, уйдите.
– Ты должна знать все… я иду умирать за тебя!
– За меня?!
– И я хотел тебя видеть… я не мог отказать себе в этом… Дай же, дай мне и другую твою ручку! – шептал он, хватая другую, руку Лары и целуя их обе вместе. – Нет, ты так прекрасна, ты так несказанно хороша, что я буду рад умереть за тебя! Не рвись же, не вырывайся… Дай наглядеться… теперь… вся в белом, ты еще чудесней… и… кляни и презирай меня, но я не в силах овладеть собой: я раб твой, я… ранен насмерть… мне все равно теперь!
Ларисе показалось, что на глазах его показались слезы: это ее подкупило.
– Пустите меня! нас непременно увидят… – чуть слышно прошептала Лара, в страхе оборачивая лицо к двери теткиной комнаты. Но лишь только она сделала это движение, как, обхваченная рукой Горданова, уже очутилась на подоконнике и голова ее лежала на плече Павла Николаевича. Горданов обнимал ее и жарко целовал ее трепещущие губы, ее шею, плечи и глаза, на которых дрожали и замирали слезы.
Лариса почти не оборонялась: это ей было и не под силу; делая усилия вырваться, она только плотнее падала в объятия Горданова. Даже уста ее, теперь так решительно желавшие издать какой-нибудь звук, лишь шевелились, невольно отвечая в этом движении поцелуям замыкавших их уст Павла Николаевича. Лара склонялась все более и более на его сторону, смутно ощущая, что окно под ней уплывает к ее ногам; еще одно мгновение, и она в саду. Но в эту минуту залаяла собака и по двору послышались шаги.
Горданов посадил Лару на подоконник и, тихо прикрыв раму, пошел чрез садовую калитку на двор и поймал здесь на крыльце Висленева.
– Чего ты здесь, Павел Николаевич? – осведомился у него Иосаф.
– Вот вопрос! Как чего я здесь? Что же ты, любезный; верно забыл, что такое мы завтра делаем? – отвечал Горданов.
– Нет, очень помню: мы завтра стреляемся.
– А если помнишь, так надо видеть, что уже рассветает, а в пять часов надо быть на месте, которого я, вдобавок, еще и не знаю.
– Я буду, Поль, буду, буду.
– Ну, извини, я тебе не верю, а пойдем ночевать ко мне. Теперь два часа и ложиться уже некогда, а напьемся чаю и тогда как раз будет время ехать.
– Да, вот еще дело-то: на чем ехать?
– Вот то-то оно и есть! А еще говоришь: «буду, буду, буду», и сам не знаешь, на чем ехать! Переоденься, если хочешь, и идем ко мне, – я уже припас извозчика.
Висленев пошел переодеться; он приглашал взойти с собою и Горданова, но тот отказался и сказал, что он лучше походит и подождет в саду.