На обратном пути (Возвращение)(др.перевод)
Шрифт:
– Ну, что скажешь? – еще раз спрашивает меня Антон. – Аппетитные красотки, правда?
Я кажусь себе идиотом, но не могу найтись с ответом. Разговоры, которые мы ведем уже долгие годы, которые я бездумно поддерживаю, вдруг кажутся грубыми, отвратительными. По счастью, подъезжает автомобиль и Антон застывает в позе, исполненной несравненного достоинства. Из автомобиля выпархивает и, чуть наклонившись вперед, одной рукой скомкав на груди меховую накидку, заходит в дверь тонкое создание – блестящие волосы плотно прижаты золотым шлемом, колени сведены, узкие стопы, узкое лицо. Безвольно сгибаясь в суставах, существо проходит мимо, обдав нас глухим горьким запахом, и вдруг на меня наваливается непреодолимое желание иметь возможность войти с этой женщиной в крутящуюся дверь, подойти к столикам, в благостную, надежную атмосферу красок
– Хоть они и ходят в шелках и бархате, в постели все одинаковые.
– Еще бы, – говорю я и добавляю сальность, чтобы он не понял, в чем дело. – Ну, до часа, Антон!
– Заметано, – важно отвечает он, – или бон суар, как говорит француз.
Я иду дальше, глубоко засунув руки в карманы. Под ногами чавкает снег. Я лениво распихиваю его в стороны. А что бы я делал, окажись в самом деле за столом с такой женщиной? Только пялился бы на нее, и все. Даже есть бы не смог, чтобы не опростоволоситься. Как, должно быть, трудно целые дни проводить с таким существом. Все время начеку, все время ухо востро. А ночью – тут я вообще сдаюсь. У меня хоть и было кое-что с женщинами, но я учился у Юппа и Валентина, а с такими дамами это явно не годится…
Первый раз я был с женщиной в июне семнадцатого. Наша рота стояла тогда в бараках, был обед, и мы играли на поляне с двумя прибившимися щенками. Хлопая ушами, поблескивая шерстью, они резвились в высокой летней траве, небо было голубое, война далеко.
И тут из канцелярии бежит Юпп. Щенки бросились к нему и стали запрыгивать на грудь, но Юпп отшвырнул их и прокричал:
– Приказ! Вечером выступаем!
Мы знали, что это означает. Уже много дней на западном горизонте громыхал шквальный огонь; много дней мы видели, как возвращаются измочаленные полки, а когда мы их расспрашивали, солдаты только махали рукой, глядя в никуда; много дней мимо нас ехали машины с ранеными; много дней мы каждое утро копали длинные братские могилы…
Мы встали. Бетке и Веслинг полезли в ранцы за бумагой, Вилли и Тьяден взяли курс на полевую кухню, а Франц Вагнер и Юпп стали уговаривать меня отправиться с ними в бордель.
– Слушай, Эрнст, – сказал Вагнер, – должен же ты хоть какое-то представление получить, что такое женщина! Кто знает, может, завтра мы все копыта откинем, у них там вроде куча новых орудий. Глупо давать дуба целомудренной девицей.
Фронтовой бордель находился в маленьком городе, примерно в часе ходьбы. Мы взяли пропуск, и нам пришлось довольно долго ждать, потому что впереди были другие полки, и многие хотели ухватить у жизни, что еще можно было ухватить. В маленькой комнатке мы отдали пропуска. Ефрейтор медслужбы осмотрел нас на предмет здоровья, потом нам вкололи по несколько капель протаргола, и фельдфебель объяснил, что стоит это дело три марки и из-за наплыва посетителей длительность не должна превышать десяти минут. После чего мы встали на лестнице.
Очередь двигалась медленно. Наверху хлопали двери. Когда кто-то выходил, это означало – следующий.
– А сколько там телок? – спросил Франц Вагнер одного сапера.
– Три, – ответил тот, – но выбрать тебе не дадут. Лотерея. Повезет, получишь бабушку.
Мне стало почти дурно на душной затхлой лестнице с неистребимым запахом изголодавшихся солдат. Я бы с удовольствием смылся, потому что любопытство напрочь прошло, но боялся, что меня засмеют, и потому продолжал стоять.
Наконец подошла моя очередь. Мимо меня проковылял предшественник, и я зашел в низкую, темную комнату, где пахло карболкой и потом, так что я с удивлением увидел за окном ветви липы, в которых играли ветер и солнце, настолько занюхано все было внутри. На стуле стояла миска с розовой водой, в углу что-то вроде полевой кровати с драным одеялом. Женщина была толстая, в прозрачной короткой рубашке. Она даже не посмотрела на меня и сразу легла. Я стоял как вкопанный, и только тогда она нетерпеливо подняла глаза. Что-то вроде понимания изобразилось на ее пористом лице. Она увидела,
Юпп подмигнул мне.
– Ну, как?
– Прилично, – ответил я, словно истинный знаток, и мы собрались уходить.
Но сначала нам пришлось опять зайти к ефрейтору и получить еще по уколу протаргола.
Вот тебе и любовь, с мрачным отчаянием думал я, пакуя вещи, вот тебе и любовь, которой полны все книги у меня дома, от которой я так много ждал, предаваясь туманным мечтаниям юности! Я скатал шинель, упаковал плащ-палатку, получил боеприпасы, и мы вышли. Я был молчалив, печален, в голове стучало, что от всех заоблачных грез о жизни и любви остались только винтовка, жирная шлюха и глухой рокот на горизонте, к которому мы медленно приближались. Над горизонтом стояла темень, опять были могилы и смерть, в эту ночь погиб Франц Вагнер, кроме него мы потеряли еще двадцать три человека.
С деревьев сыплются капли дождя, и я поднимаю воротник. Часто мне пронзительно хочется нежности, робких слов, неуловимых, неохватных чувств; хочется вырваться из ужасающей недвусмысленности последних лет. Но как это будет, если в самом деле случится, если снова вернутся прежние мягкость и безбрежность, если в самом деле кто-то обернется ко мне, тонкая, нежная женщина, вроде той, в золотом шлеме, со слабыми суставами, – как это будет, даже если хмель серебристо-синего вечера действительно покроет нас бесконечностью и забвением?.. Не втиснется ли сюда в последнее мгновение жирная шлюха, не загогочут ли унтер-офицеры из казармы, отпуская свои скабрезности, не прорвут ли, не раскромсают ли любое чистое чувство воспоминания, обрывки разговоров, военная правда-матка? Мы еще почти невинны, но наши фантазии подгнили, а мы даже этого не заметили; мы еще ничего не узнали о любви, а нас уже прилюдно, по очереди осматривали на предмет венерических заболеваний. Остановившееся дыхание, порыв, ветер, сумерки, вопрос – все то, что было, когда мы, шестнадцатилетние, бегали за Аделью и другими девочками в мерцающем свете фонарей, уже не вернулось, даже если я бывал не с проститутками и считал, что это другое, даже если женщина царапалась, а меня трясло от желания. Потом мне всегда бывало грустно.
Я невольно ускоряю шаги и учащаю дыхание. Я хочу это вернуть – мне необходимо это вернуть. Это должно вернуться, иначе нет никакого смысла жить!..
Я сворачиваю к дому Людвига Брайера. У него в комнате еще горит свет. Я бросаю камушком в окно. Людвиг спускается и открывает дверь.
Наверху, в комнате, перед ящиками с Людвиговой коллекцией минералов стоит Георг Раэ. Он держит в руке большой кусок горного хрусталя, высекая из него искры света.
– Хорошо, что я тебя еще увидел, Эрнст, – улыбается он, – я заходил к тебе. Завтра уезжаю.
Он в форме.
– Георг, – запинаюсь я, – ты ведь не собираешься?..
– Собираюсь, – кивает он. – Опять в армию. Все уже оформлено. Завтра в путь.
– Ты что-нибудь понимаешь? – спрашиваю я у Людвига.
– Да, понимаю, – отвечает тот. – Но ему это не поможет. Ты разочарован в жизни, Георг, – обращается он к Раэ, – но подумай о том, что это естественно. На фронте нервы у нас были напряжены до предела, потому что вопрос все время стоял о жизни и смерти. А сейчас мы качаемся на волнах, как парус в штиль. Здесь движутся маленькими шажками.
– Именно, – соглашается Раэ, – меня тошнит от этой мелочной суеты из-за еды, карьеры, парочки пристегнутых ко всему этому идеалов, поэтому и хочу уехать.
– Но если тебе решительно необходимо чем-то заняться, иди в революцию, – говорю я. – Может, станешь там военным министром.
– Ах, эта революция, – пренебрежительно отмахивается Георг, – ее делают, стоя навытяжку, все эти партийные секретари, которые уже опять в штаны наложили от собственной смелости. Ты посмотри, как они все перегрызлись – социал-демократы, независимые, спартаковцы, коммунисты. А тем временем другие спокойненько сносят стоящие головы, которые там есть, и они этого даже не замечают.