На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной
Шрифт:
— Вы спрашиваете, есть ли у меня ее письма? Да, все письма из Красной Поляны, к счастью, у меня остались. «Они» приехали и спросили, где Женины вещи. А какие у Жени вещи? Только рукописи в письменном столе. Ну их и забрали, обыска никакого не делали и о письмах у меня не спрашивали.
На другой день после разговора с Юрой Ефимовым «они» приехали опять и очень деликатно спросили, нет ли у мамы еще каких-нибудь рукописей или, может быть, писем от дочери? Пораженная мама отдала письма. А Юра Ефимов, который до этого приходил ежедневно, исчез, как в воду канул… Странное совпадение!
Маме
Наконец Юра Ефимов появился. У него был вид сумасшедшего. Осунулся. Взгляд дикий, волосы растрепаны, говорит бессвязно, хватает маму за руки:
— Вы понимаете, что ей грозит расстрел! Я узнал… Послушайте, я знаю, она мне рассказывала, Ганин — близкий ее друг. Съездите к нему, умоляю, съездите! Он что-то может сделать, у него связи. Пусть вмешается Крыленко, Ганин может его попросить. Умоляю!
Юра убегает, не простясь, а мама медленно стынет в ужасе…
Глава 6
Пересылка
Пересыльные камеры Бутырской тюрьмы помещались в бывшей церкви. Каждая из них представляла собой сектор круга, а «центр» — общий «холл», куда выходили все двери. Таким образом, любая камера представляла собой длинную комнату, расширявшуюся от двери к окнам.
У двери стояла громадная, величиной с 20-ведерную бочку, деревянная параша. На «оправку» выводили только два раза в сутки — утром и вечером, и при «населении» камеры примерно в 200 человек она — параша — всегда была занята.
По стенам с каждой стороны шли широкие сплошные нары, на которых вплотную друг к другу лежали и сидели люди. Посредине камеры стояли длинный некрашеный стол и вдоль него — такие же скамейки. В конце стола к нему было приставлено несколько столов поперек, на которых тоже лежали люди — нар на всех не хватало… Очевидно, камера предназначалась человек на 40–50, но уже в то время она была «перенаселена» до отказа.
Люди «жили» на нарах, под нарами, на столах и просто на полу в проходах. Два узких, но высоких, состоящих из маленьких стекол окна были забраны густой решеткой. Стекла от времени так потемнели и покрылись таким плотным налетом пыли, что свет едва проходил в камеру. Электрические лампы горели днем и ночью. В окнах открывались фрамуги, и это было главным «камнем преткновения», причиной грандиозных ссор и истерик, которые вспыхивали то тут, то там по несколько раз в день.
Несмотря на высокий потолок, кислорода не хватало для 200 легких. Люди в дальнем краю, возле параши, задыхались от вони и духоты и требовали открыть фрамугу. Лежащим под окном было холодно, и они ее закрывали. Ведь никаких матрасов и одеял не выдавали — все пользовались только собственными вещами, которые передавали родные, — теми, что разрешалось взять с собой в камеру.
Когда я переступила порог «пересылки», меня охватил ужас. Мне почудилось, что меня втолкнули в камеру для умалишенных. Стоял невообразимый гвалт, казалось, все 200 человек вопят разом. В одном месте на нарах, в бледно-голубой шелковой рубашке, с газовым шарфом в руках, танцевала стройная девушка, поднимавшаяся
В другом углу группа женщин, сидевших по-турецки на нарах, покачиваясь, тянула заунывную песню. Кто-то вычесывал частым гребнем длинные волосы, расстелив полотенце на коленях. У окна происходила свалка. Кто-то карабкался на решетки с намерением открыть фрамугу, но другие с отчаянной бранью стаскивали влезающего на окно человека за ноги. Как потом я узнала, в нашей камере не было «урок» — только «политические», но из очень разных социальных прослоек. Сочный женский мат, услышанный впервые, неприятно оглушил меня.
Кто-то за кем-то гонялся вокруг столов и злобно выкрикивал:
— Погоди, сука! Я тебя достану!
Конвой не вмешивался ни во что, и даже глазок в двери почти никогда не приоткрывался.
Еще в «собачник», куда меня запихнули по приезде из суда, принесли мои вещи из старой камеры. Теперь втолкнули в новую, и дверь за мной со скрежетом захлопнулась. Я стояла у двери, обхватив свой узел двумя руками, не зная, куда приткнуться.
Большинство не проявляло интереса к «новенькой», но несколько человек все же окружили меня, посыпались вопросы:
— По «особому»?
— Три?.. Пятерка?..
— По какой статье?
Когда же я ответила, что меня судил военный трибунал, интерес ко мне сразу возрос.
— Тише вы, девчонки! — крикнула какая-то женщина, пробиваясь ко мне, — дайте с человеком поговорить!
Но «девчонки» не унимались, и камера шумела, как потревоженный улей.
— Террористка?.. Ого!
— Эй, вы, в углу! Еще одна террористка! Идите сюда!
— Только восемь?.. Тут что-то не так! А лишения? Лишения есть? — надрывалась женщина с нар, стараясь перекричать других.
Я чувствовала, что еще немного — и упаду. Все плыло и кружилось перед глазами. Сказывался день, проведенный в непрерывном напряжении, пока мы ожидали приговора, оглушал непривычный шум; запах параши перехватывал горло. Но тут чья-то рука мягко и дружески легла мне на плечо и мелодичный голос произнес:
— Женщины, вы же видите, девочка едва держится на ногах, потом поговорите. Дайте человеку прийти в себя, — и добавила, обращаясь ко мне: — Пойдемте, у нас под нарами найдется местечко и для вас, там уютно…
Ада Святославовна — так звали мою избавительницу — взяла у меня из рук узел и кивком головы пригласила следовать за собой. Мы пересекли камеру, стараясь не наступать на лежащих на полу людей, и недалеко от окна нырнули под нары, приподняв какую-то юбку или платье, свешивавшееся до пола и изображавшее «дверь» в «нору».
Под нарами было темно, так как все старались чем-нибудь завеситься, но зато сравнительно тихо и действительно «уютно» или вроде этого… Каким-то чудом прикрепленные к «потолку», то есть к нижней поверхности нар платки или юбки, а иногда даже одеяла создавали под нарами что-то вроде отдельных «кабинок» для компаний в несколько человек, которые подбирались по характерам, склонностям, одинаковому уровню развития.