На росстанях
Шрифт:
— Да вот, паненочка, прилегла, да так и не заперла. Я же не сплю.
— Завтра, бабка, уеду.
— Уедете, паненочка? — спрашивает сторожиха, встает и садится на печи. — И не дождетесь, пока панич вернется? — спрашивает она.
— А разве твой панич со мной поедет?
— Ну как же, паненочка, он печалиться будет, что вы поехали и не простились с ним.
— А почему он будет печалиться? — спрашивает Ядвися.
Ей приятно слышать от бабки, что он будет печалиться.
— Почему же не будет, паненочка? Я ведь видела, какими глазами он смотрит на вас.
— Ну, какими же? Скажи, бабка!
— Добрыми
— А какую весть подать другому сердцу?
— Я уже забыла, паненочка. Куда мне, старуха я, забыла, — с хитрой улыбкой отвечает бабка.
— А кого ты, бабка, больше любишь — меня или панича?
— Я и вас люблю и панича люблю… Эх, паненочка, поженились бы вы с паничом, ей-богу! — с жаром проговорила бабка, и в ней сразу пробудилась женщина-сваха.
— Мне же, бабка, только шестнадцатый год, мне и замуж нельзя еще.
— О, паненочка, шестнадцатый год! Так ведь не сегодня же и замуж идти.
— А твой панич не хочет меня.
— Ой, паненочка, что вы говорите! Отчего же он ни на кого другого и глядеть не хочет? Почему же он ни разу не сходит к дочке землемера? Все туда ходят, а он нет. Должно быть, возле вас ему милее.
— Просто лентяй твой панич, и больше ничего.
— Нет, не лентяй он, он вас, паненочка, полюбил.
— А разве он тебе говорил?
— Зачем он будет говорить мне? Он вам про это говорил.
— Нет, бабка, никогда не говорил он этого мне.
— Говорил, паненочка, говорил! И еще скажет.
— Ничего ты, бабка, не знаешь!
— Знаю, паненочка, знаю!.. А куда вы, паненочка, уезжаете? — Далеко, бабка, в имение на службу.
— А панич знает?
— Ничего не знает и не будет знать.
— Вы напишете ему, паненочка?
— Ничего я не буду писать ему.
Ядвися подошла к знакомой двери, открыла ее и вошла в комнату Лобановича. Тихо. Темно и пусто.
Ядвися прислушалась.
Между стеной и отставшими от нее обоями прошуршал кусочек известки. Почему он так долго катился? Этот шорох показался ей не случайным. Но ей не страшно, только жаль чего-то. И в сердце безысходная грусть. Глаза ее привыкли к темноте. Из мрака выступили неясные очертания стола. Вот и стул. На том же месте, где обычно сидел Лобанович.
Ядвися снова чутко прислушивается. Нет, это ей только показалось. Девушка тихонько отодвигает стул и садится. Садится так, как сидел, бывало, он, и проводит рукой по своей губке. Это он здесь сидит, а ее нет. Она там, за окном, смотрит на него… Вдруг девушка вздрогнула и боязливо глянула в уголок — там скользнула какая-то тень, тихо, бесшумно. Нет, это белеют на полках его книги. Она встает, кладет в книгу листок бумаги, оглядывает "темные стены — они неприветливые и молчаливые. Они мертвые, душа ушла из этого дома. Ей страшно и жутко и вместе с тем приятно и грустно.
Что подумает обо всем этом бабка? Все равно, сегодня ее последний вечер.
Ядвися еще раз озирается. Ей хочется плакать. Она тихонько снова входит в кухню.
— Ну, бабка, доброй ночи.
— Доброй ночи, паненочка! — отзывается бабка с печи.
Бабка не спит. Она думает свои старческие думы, сухие, как сама старость, простые, как вся ее жизнь, неинтересные, как со доля. Закрыв дверь на задвижку, она
Ядвися снова во дворе. Вот она подходит к дикой грушке. Смотрит на нее, о чем-то думая. Затем оглядывается, хватает рукой деревце. Но груша крепко защищает себя и колет Ядвисе руку. "Это же я такая колючая, — думает Ядвися, — ведь я тоже дикая".
Она снова поднимает руку, достает самую вершинку и ломает ее. Зачем она это сделала? Она просто хочет сказать этим, что она злая и нехорошая. Пусть он знает.
Она идет на свой двор. Снова смотрит на темные окна школы. Месяц перестал уже освещать их, ушел от них, потому что они мертвые и их не оживить. Не оживить, ведь душа вышла из этого дома. Ядвися смотрит на окна, и ей не верится, что она была там. Ей просто приснилось это… Лучше бы он не приезжал сюда и не возвращал жизнь этим окнам. Но они оживут, они снова оживут! Только этой жизни она уже не увидит, ведь сегодня ее последний вечер, она сама так захотела. Зачем? Она просто остановила свое счастье и сказала: "Довольно!" Но кто же вырвет из ее сердца это счастье? Никто. Она будет с ним жить, будеть жить в ней образ того, кто сидел вон за тем окошком и проводил рукой по своим темным молодым усикам.
Но сердце ей говорит: "Я хочу еще больше изведать счастья! Я хочу выпить чашу до самого дна!" — "Нет, пусть она лучше останется недопитой: ведь на дне ее может оказаться отрава. Так лучше!" — говорит Ядвися своему сердцу, но оно никак не соглашается с нею. Ядвися старается думать о другом — о дороге, о том неведомом, что ждет ее впереди. Но задумчивые, добрые глаза учителя так ласково глядят на нее, будто просят, чтобы о них, только о них думала она. И сердце ей снова говорит: "Зачем ты врала ему?"
Молодой месяц склонился над ветряными мельницами. Его уже не интересует эта девушка и эти окна, которые стремился он оживить. Он еще не окреп. Его влечет край земли, неясный и милый. Идет он туда отдохнуть, чтобы набраться новых сил на завтрашнюю ночь. И он оживит эти окна.
Невидимая рука полночи тихо проводит грань между ночью и днем, и в вечность отходит этот вечер Ядвиси.
XXVI
Тихая ночь лежала над Полесьем.
Однотонную песню тянули колеса вагонов. Неисчислимый рой золотых искр рассыпал паровоз, огненной полосой отмечая свой путь. Тихо гудели и содрогались болота рядом с железной дорогой, по которой бежал поезд. Раскатисто и гулко гремели соловьи, их песен не могли заглушить грохот и шум поезда. Местами поднимался беловатый туман и неподвижно повисал над молодой осокой и густым развесистым лозняком. Когда поезд останавливался на станциях и полустанках и затихал шум колес, с болот наплывали волны необычайно мягких звуков кваканья лягушек. Какой-то невыразимо грустный и вместе с тем приятный гомон стоял над болотами, словно они рассказывали — приносили этой тихой ночке и этим людям, которые не спали, свои извечные жалобы и свою печаль.