На рубеже двух столетий. Книга 1
Шрифт:
Здесь должен сказать: я не просто знакомился с драмами Ибсена, рисующими схватки между двумя формами долгов: «ты должен для других» и «ты должен во имя» стремления, тебя распинающего; я, читающий драмы Ибсена, сам был героем одной из ибсеновских драм; оттого-то они меня до такой степени вывели из себя, что некоторое время я развивал фантазию: тайно бежав в Норвегию, добиться того, чтобы быть принятым в дом Ибсена в качестве его лакея.
В этой мысли о «лакействе» изживала себя потребность послужить в изгнании тому, кто углубил мне взгляд на драму жизни; эта фантазия пылала в моей душе в период неоткрытости моего преступления; я думал:
«Когда все откроется и я покрою себя несмываемым позором перед директором, родителями, знакомыми и друзьями, я бегу, чтобы в услужении „для другого“ смыть пятно позора, которым
И в чистке ибсеновских башмаков изживала себя мистерия омовения Каином ног того, кто его подвинул на убийство.
Читатель, — это не шутка!
Не оправдывая себя и горько каясь, я ставлю вопрос и с другой стороны: скажите мне, что же это за быт, где возможны такие нелепости и где действующие лица — носители высших стремлений и высшей культуры? Я, шестнадцатилетний «преступник», — чистый юноша, краснеющий от женского нескромного взора; и — добрый юноша, не способный убить вороны; одушевляющие меня стремления — прекрасны; и знай их Поливанов, он бы воскликнул со свойственной ему эмоциональностью:
«Прелесть какие!»
Действительно: я углубился в Гегеля, в Рэскина, меня ждут Шопенгауэр и Кант; я пишу для себя длиннейшее исследование о природе красоты104, стараясь выявить отношение между понятиями «идея», «тип», «символ»; я уже очень образован (не довольствуясь «идеализмом», читаю Уэвеля и Милля); образован, добр, пылаю сочувствием к добру и свету: не пью, не курю, не развратничаю, не переношу пошлости.
А я… преступник; и главное: соблазнитель мой, взманивший на путь преступления обострением жажды к «художеству», — сам Лев Иванович, невольное действующее лицо драмы, в которой я — герой.
Третий участник драмы — отец: чистый, прекрасный человек, весьма понимающий мои умственные запросы, ибо мне подкладывающий Милля, но не понимающий, что запросы шестидесятых годов уже не запросы девяностых; отец, видящий бестолочь «толстовской системы» громленья мозгов и с нею уже борющийся, подготовляя кампанию за естествознание (против министерства), и все же стоящий за то, чтобы я себя этой системою догвоздил; и ради этого лишающий меня правых эстетических потребностей, не умеющий расколдовать во мне скрытность, которую маской ко мне пришили с четырех лет; ведь преступление Каина — итог быта: итог двенадцати лет ужасного коверканья родителями себя, своих отношений друг к другу, перекрещенных на мне.
Повернув историю моего «преступления» под углом борьбы двух столетий и страшного провала критериев жизни высшей интеллигенции, ведь, пожалуй, и не найдешь «преступников», наткнувшись на исторический рок.
Мне от этого — не легче, ибо «преступника» в себе переживал я год: денно и нощно; конечно, я вышел из опыта ужасного и прекрасного года (прекрасного, ибо мир культуры стоял предо мной невероятным ландшафтом будущего), с твердым решением: не повторять «преступлений» подобного рода; совесть моя окрепла, но окрепла на разглядывании все же кривого поступка, и все же поступка, совершенного мной.
В преступление «воспитанника Бугаева» были посвящены три лица: воспитанник, профессор Бугаев и Лев Иванович; знаю, что у отца и у Льва Ивановича был разговор обо мне; не знаю содержания разговора; оба по-разному убили меня; отец — взрывом горя и ясным прощением; а Лев Иванович — изумительным благородством; два месяца он был со мной подчеркнуто нежен; и слышалось в тембре обращения:
«Ничего, ничего: не горюйте, Бугаев».
Он вызвал во мне взрыв моральной фантазии; я, глядя на него, как бы произносил клятву; он как бы молча принимал ее.
Но, приняв, он жестом дал мне понять, что ему все известно.
Должен закончить описание этой драмы «осанной» благородству и тонкости педагогического таланта этого человека, когда он действовал от сердца к сердцу ученика.
Описывая трагический случай, венчавший борьбу за культуру мою, я заскакиваю: он — финал лет, которые озаглавил бы: «Путь от триумфа к позору»; но генезиса той или иной темы нельзя выдержать только в хронологическом порядке, не превратив биографии в крап фактов, весьма интересных для автора, но не для читателя. Пока совершались процессы вырождения из домашнего и гимназического бытов и процессы «врождения» в то, что мне стояло, как ренессанс, я отдавался ряду невинных и разрешенных переживаний; как
Из Царицына я привез страсть к танцам; и увлечение ими длилось весь третий класс, когда я учился танцам у двух учителей сразу: у Тарновских (по воскресеньям) и у Вышеславцевых (по субботам); у Тарновских я постоянно встречался со стариком бароном Корфом; у них же я видел Южина-Сумбатова, которого обожал за Мортимера в «Марии Стюарт»109, и В. И. Немировича-Данченко; а у Вышеславцевых мне запомнился Крестовников (будущий председатель Биржевого комитета).
Увлечения танцами были летучи: вспыхнувши, отгорели, сменясь увлечением фокусами, которые я проделывал с таким совершенством, что ужаснул свою суеверную бабушку; за фокусами вынырнула страсть к акробатике, в которой я был тоже горазд; пойди я по этому пути, я очутился бы в цирке; я потрясал ту же бабушку тем, что мог, поставив друг на друга четыре стула, на них взобраться; и, стоя под потолком, держать горящую лампу на голове, что мне запретили; я проделывал курбеты и на трапеции; помню, что в Кисловодске я прельщал барышень, раскачиваясь и не держась руками за веревки; за акробатикой последовала страсть к костюмам; я выдумывал разные стильные костюмы из домашних пустяков; и начинал поражать воображение матери, вдруг появляясь в костюме английского пэра эпохи Елизаветы; мать восклицала:
«Совсем, как в Малом театре!»
А я, поразив воображение, удалялся, чтобы предстать пред ней «Мавром» или Германом из «Пиковой дамы», весьма поразившей меня;110 эта страсть к «маскараду» скоро нашла богатую пищу, когда в соловьевской труппе я стал всеми признанным и всеми оцененным костюмером;-когда мы ставили «Два мира» Майкова111, то режиссировавший Михаил Сергеевич Соловьев не вмешивался в мои функции; и их одобрил «спец» Владимир Михайлович Лопатин, присутствовавший на представлении.
Но под всеми этими играми разыгрывались иные игры; мои игры про себя, верней, опыты «остраннения» атмосферы, сперва тайные, потом разыгрываемые, как мифы и «гафы» (уже студентом); впоследствии Брюсов отметил в «Дневниках» след этих «гафов»112: «Бугаев заходил ко мне несколько раз. Мы много говорили… о кентаврах. Рассказывал, как ходил искать кентавров за Девичий монастырь. Как единорог ходил по его комнате…»113 Или: «А. Белый разослал знакомым карточки (визитные), будто бы от единорогов… Иные смеялись…, а Г. А. Рачинский испугался, поднял суматоху по всей Москве. Сам Белый смутился… Прежде для него это было… желанием создать атмосферу, — делать все так, как если бы единороги существовали»114 (В. Брюсов: «Дневники», стр. 134).