На скалах и долинах Дагестана. Среди врагов
Шрифт:
И что бы ты думал, — заговорил снова Иван после некоторого молчания, — как заболела и сдогадалась, что уже не жиличка на белом свете, разом переменилась, тихая такая стала, ласковая, и тут только впервой покаялась, что давно любит Николай-бека, почитай, с самого того дня, как взял он ее.
— Чего же она, если любила, мучила его? — уди вился Спиридов.
— А вот поди ж ты. Говорит, от жалости.
— Как так от жалости?
— А вот так же. Известное дело — баба. У них все иначе выходит. Сам он мне рассказывал: как зачнет она его ублажать, — слушать душа рвется. "Милый, — грит, — ты и не чуял, как любила я тс бя. За удаль твою молодецкую, а пуще того любовь твою ко мне. Любила, а сама кляла, и чем шибче любила, тем сильней кляла. Проклинала же я тебя, моего родного, тебя же жалеючи. Видела я горе твое сердечное, ничем помочь не могла тебе и чрез то зло билась. Тошненько
Иван тяжело вздохнул и неожиданно добавил:
— Эх вы, бабы, бабы, недаром Бог, как разум делил, все курице отдал.
— Как так курице? — заинтересовался Спиридов.
— А так же. Когда Бог свет создавал и всех зверей, птиц и гадов разных, начал он им качества определять. Льву — храбрость, волу — терпение, коню — быстроту, человеку — разум. Призвал Адама и Еву, разделил разум их на двоих поровну: нате, грит, проглотите. Вот Адам Бога послушался, перекрестился и как следует проглонул разум, он у него из желудка сичас в голову пошел, а Ева в ту пору сладость какую-то ела, не хотела, значит, бросить, взяла разум, что Бог ей дал, да под дерево и положила, села сама и жует… Вдруг курица, откуда только нанесло ее, хвать разум-то Евин и глотни, только его и видели. Всполошилась Ева, взмолилась ко Господу, на курицу жалится, просит, чтобы Бог разум у курицы отнял и ей отдал; одначе Бог не пожелал того сделать. "Нет, — грит, — Ева, не умела ты разум уберечь, пеняй на себя. Нет у меня для тебя разума, живи без него". С тех пор так и пошло, что у курицы больше ума-разума, чем у бабы.
Спиридов улыбнулся.
— Балагур ты, Иван, с тобой невольно горе забывается.
— Вот и Николай-бек то же говорит, за то он меня, должно быть, и любит. Вот Филалей — тот у нас строгий; ишь, сидит, как сыч на суку.
Спиридов взглянул по направлению, указанному ему Иваном, и увидел Филалея, сосредоточенно и угрюмо сидевшего в стороне. Брови его были насуплены, а в глазах, упорно устремленных в одну точку, и во всем его широком красном и веснушчатом лице проглядывала глубоко затаенная печаль. Печаль эта сказывалась и в крепко стиснутых, выпятившихся толстых, плотно сжатых губах.
"Видно, даже он, этот зверь, утерявший все человеческое, и тот страдает", — подумал Спиридов, и в эту минуту ему стало жаль даже Филалея.
На четвертый день пути, после полудня, подымаясь в гору, Спиридов вдруг услыхал в стороне пушечный выстрел, за ним другой, третий. Так как у горцев артиллерии в то время еще не имелось [4] , то не было никакого сомнения в том, что слышанные выстрелы принадлежали русским орудиям.
Спиридов вздрогнул и замер. Вся шайка разом остановилась и чутко начала прислушиваться. Между редкими, гулко раздававшимися среди безмолвия гор пушечными выстрелами иногда явственно доносилась с налетавшими порывами ветра частая ружейная трескотня. Было несомненно, что где-нибудь в горах кипит бой. По всей вероятности, один из русских отрядов, посланный для наказания восставших горцев, громил какой-нибудь злополучный аул.
4
Артиллерия появилась у Шамиля года 2–3 спустя после описываемых событий.
Боясь попасться навстречу русским, шайка Азамата не рискнула идти дальше. Было решено обождать до выяснения, где именно идет бой, и затем, пользуясь ночною темнотой, проскользнуть мимо русских.
Свернув с тропинки и углубившись в горы, разбойники, как ящерицы, попрятались в камнях и, притаившись там, начали терпеливо выжидать наступления ночи.
— Знатно наши чехвостят где-нибудь гололобых, — заметил Иван, сидя подле Спиридова и чутко прислушиваясь к то затихавшим,
На этот раз Спиридов плохо слушал болтовню Ивана, и все его чувства сосредоточились в одном: в нервном и чутком прислушивании к долетавшим до него гулким раскатам русских орудий. Он дрожал, как в лихорадке, от охватившего его волнения. О, если бы эти выстрелы вдруг, каким-нибудь чудом загрохотали вот тут, с этой горы. Если бы хоть одно ядро из тех, что падает там, врезалось в кучку сидевших под нависшей скалой разбойников и, разорвавшись, разметало бы их во все стороны… Какое бы это было величайшее счастье!
К вечеру выстрелы затихли, наступила полная тишина, и Спиридов старался угадать, что бы могла она обозначать собою. То ли что русские по своей малочисленности, потеряв надежду взять присту пом недоступное не столько благодаря его защитникам, сколько непреодолимое по природе, отступили и повернули обратно, или, наоборот, взяв аул после кровопролитной резни, они, измученные отчаянным рукопашным боем, отдыхают теперь среди развалин и нагроможденных трупов, под жалобный стон раненых и безумный плач осиротелых жен и матерей погибших в неравном бою смелых защитников аула…
Когда стемнело, шайка Азамата осторожно, неторопливо двинулась в путь. Однако ночь была так темна, а дорога, возвышавшаяся над пропастью, настолько опасна, что идти по ней в полном мраке представлялось крайне опасным; пришлось опять остановиться. Про сон никто не думал. Взобравшись на огромную скалу, нависшую над тропинкой, горцы расположились на ней, скрыв лошадей за камнями, и лежали, чутко прислушиваясь к мертвому безмолвию величественно спавших гор. На противоположном берегу глубокого и узкого, как коридор, ущелья, высоко над вершиной мигали огоньки какого-то аула.
У Спиридова под впечатлением слышанной им днем стрельбы болезненно разыгралась фантазия. Лежа между камнями со связанными руками и ногами, окруженный со всех сторон разбойниками, он чутко прислушивался ко всякому шороху и в то же время думал о том, какое бы счастье, если бы вдруг неожиданно на ближайших вершинах появились русские войска. Он старался нарисовать себе картину своего освобождения. Увидав неожиданно русских, татары, как испуганные зайцы, сломя голову бегут во все стороны, раздаются выстрелы, кто то вскрикнул… К Спиридову торопливо подбегают солдаты; усатые, загорелые, добродушные лица солдат окружают его со всех сторон; никогда не казались они ему такими симпатичными, такими родными, как в эту минуту. От радости и волнения он не может говорить, дух захватывает, и на глаза выступают слезы… Он кого-то обнимает, целует.
"Свобода, свобода! Только утратив ее, можно понять, насколько дорога она человеческому сердцу. Неужели все, о чем я сейчас мечтаю, — подумал Петр Андреевич, — не могло бы сбыться? Разве в этом есть что-нибудь сверхъестественное? Встретились же мне на русском берегу татары, захватившие меня в плен, почему же не могло бы случиться обратного?"
Он вдруг почувствовал невольный порыв, желание молиться. Далеким детством пахнуло на него, тем временем, когда он, будучи мальчиком, ходил с своей няней в небольшую приходскую церковь и там, став в уголке, старательно и истово крестился пухлой ручонкой, повторяя про себя: "Дай, Боже, здоровья папе, маме и няне". И в ту же минуту ему приходил на ум вопрос: "А за… Пацку можно молиться? Грех или нет просить у Бога, чтобы Пацка не болела и чтобы ее не украли злые собачники?" Он хочет обратиться за разъяснением этого вопроса к няне, но, оглянувшись, он видит, что няня стоит на коленях, ее старческие глаза подняты вверх, морщинистое лицо преобразилось, стало не таким, как всегда, выражение молитвенного экстаза сделало его величавым, серьезным и даже немного строгим. Крепко прижимая сложенные пальцы ко лбу, высохшей груди и плечам, няня мирно покачивает головой, в то время как губы ее беззвучно шепчут слова молитвы. Маленький Петя смотрит на старушку, и мысль о "Пацке" вылетает у него из головы. Ее энтузиазм мало-помалу заражает и его, он тоже бросается на колени и, невольно подражая няне, начинает шептать молитвы, так же, как няня, покачивает головой. Счастливое время…