На суровом склоне
Шрифт:
Стучали колеса, отстукивали: «Домой? В родные места?» Не верилось. Глеб Сорокин не чаял добраться до своего порога. Кончились те времена, когда верилось во все хорошее. И что командир им всем отец родной… Вспоминал Глеб себя новобранцем. Все в эскадроне было ему в диковинку. Каков он был восемь лет назад: молодой, неженатый рекрут! И любопытно ему было, и жутковато: солдатчина!..
Еще стоял в голове туман от выпитого на провожании, в ушах звон от бабьих воплей, от ухарской песни и визга гармоники. И вот все кончено: прежнюю жизнь отрезало, как нож отрезает краюху хлеба. Перед ним лежала
Разные были люди в эскадроне. Были и легавые: доносчики, обо всем докладывавшие, начальству. Рассказывали, что полковой поп на исповеди выспрашивает, какие разговоры ведут промеж себя солдаты. Кто что сказал против властей. Случалось, судили тихих с виду людей военным судом и угоняли на каторгу. И хотя вбивали в голову дядьки-унтеры: «Начальства боится только плохой солдат», но боялись все. А как не бояться? За то, что отдал честь нечетко, били по уху, выбивали зубы. А молвишь слово в свое оправдание: «Простите, мол, ваше благородие, не заметил!» — так могут и «противодействие командиру» прописать. Тут уж не миновать суда.
В казарме висела под засиженным мухами стеклом «Солдатская памятка».
Составил «памятку» генерал Драгомиров, вот уж подлинный наставник русского воинства. Однако читать памятку было неловко, как неловко стало бы взрослому человеку, если бы с ним заговорили, сюсюкая, точно с малым ребенком.
Многое в «памятке» было правильно, например, про портянки: как надо их аккуратно и умеючи наматывать и даже «сальцем пропитать», чтобы в походе не стереть ноги. Рядом же помещались выдержки из евангелия и призывали живот положить за отечество. И вся солдатская наука как бы делилась на две части. В одной она была ясной и точной: «Кавалерия атакует, шашки вон!», «Шагом, рысью, галопом, карьер!», «Осаживай с места!» Но было в солдатской науке и малопонятное, темное, вызывающее тяжелые недоумения. И оно касалось смысла всей солдатской жизни.
Все было понятно и ясно даже тогда, когда корнет Ельяшев бубнил себе под нос, вовсе не интересуясь, слушают ли его солдаты:
— А когда ведешь лошадь в поводу, ослабь подпруги; на походе пьешь сам — пои и коня. Промой ему глаза.
Наставления эти нравились солдатам. Редкий из них плохо относился к скотине дома. Тем паче — здесь.
И когда учили метко стрелять: «Целься под нижний обрез черного яблока мишени», «Не сваливай мушку», «Не дергай спусковой крючок», — это тоже было понятно, и солдаты любили повторять: «Без толку стрелять — черта тешить…»
Но зачем их учили всему этому? Стрелять, колоть, рубить с коня? Тут-то собака и зарыта.
«Что есть солдат?» — первый вопрос солдатской «словесности». Имелся готовый ответ на него: «Солдат есть защитник престола и отечества от врагов внешних и внутренних».
Кто есть враг внешний, унтер разъяснял долго. Говорил про турка, про поганую его веру и про китайцев. Эти в бога вовсе не веруют, поклоняются идолам. Работать не хотят, хлебушко не сеют, а жрут что попало, даже, говорят, лягушек.
Но большинство
Народ там трудолюбив, честен. А огородники какие! Золотые руки. Солдаты знали, что и на соседе-китайце круглый год рубаха от пота не просыхает, а ноги — от сырости, потому что рис ихний воду любит, вроде как в болоте растет. Главная же беда в том, что рису этого бедняк в глаза не видит — жрет его богатей. Что касается турка, это неведомо… Так рассуждали солдаты-сибиряки, забайкальцы да приамурцы. Но среди разных людей, сведенных воедино казармой, нашелся новобранец из города Одессы. И божился он, что и среди турок хорошие люди попадаются. Он сам таких знал, в его городе они проживали.
Еще смутнее и непонятнее было дело с врагом «унутренним», как говорил дядька. По его словам выходило, что это «стюденты, фабричные, евреи, всякие бунтовщики». Они, мол, возбуждают народ против батюшки-царя!
Но какой был им смысл «возбуждать», дядька не объяснял, а если задавали вопросы, кричал:
— Нам про энто рассуждать не положено! Наше дело — служба за веру, царя и отечество.
Слова «за веру, царя и отечество» он произносил так, что получалось одно смешное слово: «заверцатечество».
Однажды солдат Недобежкин, бойкий парень из фабричных, спросил насчет «врагов внешних и внутренних» у Ельяшева. Корнет брезгливо выпятил нижнюю губу и сказал: «Это вам дядька лучше объяснит».
Со своим братом-офицером корнет был разговорчивее. Денщик его, Яшка Жглов, разбитной малый из приказчиков, передавал:
— Господа офицеры за выпивкой толковали между собой, что вооружения хорошего у нас нет. Нынче на войне все спрятано, не видишь, откуда смерть идет. Где дальнобойная пушка стоит — неведомо, а кругом люди падают. Тут ухо надо держать востро: ружья заряжать моментально, быстро подводить мины, фугасы, строить заграждения, наводить понтоны, а главное — в землю зарываться.
Но учили солдат по старинке. Наизусть заучивали выдержки из устава, пуще всего налегая на имена и титулование «особ императорской фамилии» и начальствующих лиц, будто каждый солдат то и дело встречался с наследником-цесаревичем или генерал-инспектором кавалерии.
Попадались среди старых солдат побывавшие в «деле». Некоторые совсем недавно участвовали в «усмирении» китайцев. Рассказы у этих солдат получались невеселые, ничего геройского в них не было. Никто не понимал, почему русского солдата заставляли стрелять в безоружных китайцев.
Были и такие солдаты, которые уже выступали против «своих». Это особенно тревожило всех. Каждый понимал, что придет час, когда прикажут зарядить ружье боевыми патронами и стрелять по своему брату мужику или рабочему. А Недобежкин где-то вычитал и рассказал в казарме, что воинские части потому и располагают на постой в городах, близ фабричных мест, чтобы всякий раз можно было без промедления вывести солдат против рабочих.
— Так на это полиция есть! Это же их дело! — тоскливо заметил кто-то.