На закате любви
Шрифт:
XVIII
Удар в самое сердце
Во время этого разговора все в шатре притихли. Борис Петрович Шереметьев, сидевший поблизости от царя, не спускал взгляда с Меншикова. Он так и впивался в него своим взором, стараясь прочесть все его сокровенные мысли. Боярин чувствовал, что в печальном происшествии этого дня есть какая-то связь с тем разговором, который Меншиков и он вели во время наезда Данилыча под Мариенбург.
«Ой, Алексашка, — думал он, — ой, лиса, ой, конюхово отродье!.. Как он дело-то ведет!.. И что только он задумал? Ведь и впрямь выходит,
Громкий возглас царя прервал думы боярина.
— Ин быть так! — проговорил Петр. — Поеду я сам и заберу бумаги. А вы тут, — встал он со своего места, — пируйте, пока я не вернусь. Я недолго… Жаль графа, жаль, а все-таки живые мы, так о живом и думать будем. Ну, Данилыч, веди меня к шатру!
У царской палатки всегда стояли готовые кони, и минуту спустя царь, в сопровождении Меншикова и трех гвардейских офицеров, уже мчался по лагерю, направляясь в ту сторону, где стоял шатер погибшего графа.
— Признайся, Алексашка: заглядывал ты в графские бумаги? — спросил царь.
— Видит Бог, государь, нет, — искренним тоном ответил Меншиков, — взглянешь, так сам увидишь. На пакете все печати целы…
— Да он, может быть, размок?
— Саму малость. Ежели бы трогал я, так бумага разлезлась бы, а вот взглянешь ты, государь, и увидишь, что она цела.
— То-то! Ой, Алексашка, если обманываешь ты меня — берегись. Все спускаю, а обмана не помилую.
— Да зачем мне обманывать тебя, государь? Ведь я — не иноземец, — ответил с ядовитою усмешкою Александр Данилович.
И Петр опять почувствовал, что не без основания говорит это Меншиков и что его ядовитая усмешка неспроста.
У шатра Кенигсека стояли часовые.
— Ты меня здесь жди, я один пойду! — спешиваясь, сказал царь Меншикову.
Он бросил поводья и пошел в шатер; Меншиков с прежней ядовитой усмешкой смотрел ему вслед.
Войдя, Петр остановился и огляделся. На походном ложе лежало тело утонувшего графа, небрежно брошенное, не прибранное и ничем не прикрытое. Царь подошел и опустился пред покойным на одно колено, творя поминальную молитву и крестясь. Потом встал, провел рукой по своим увлажнившимся глазам и тихо, с чувством проговорил:
— Да, это был друг искренний. Немного таких у меня. Покойся до Страшного Суда, незабвенный! Ты мною не будешь забыт.
Он отошел от тела и огляделся. Было еще довольно светло, и государь сразу заметил на столе большой пакет. Он догадался, что это был тот самый пакет, о котором говорил ему Александр Данилович, и, подойдя к столу, взял его в руки.
«Отправлю, не вскрывая, брату Августу, — подумал он, — зачем мне чужие тайны?».
Он слегка тряхнул пакетом… Тряпичная бумага, намокшая в воде, а потом замерзшая на осеннем холоде, лопнула, и перед Петром, как бы сама собою, вскрылась внутренность пакета. Он увидел его содержимое, и вдруг лицо потемнело, голова затряслась, губы искривила страшная конвульсия. Петр лихорадочно стал рвать пакет, и хриплые, безумные выкрики то и дело срывались с его уст.
Первым из-под рваной бумаги выпал его собственный портрет, подаренный им когда-то, в мгновения нежности, первой красавице Кукуя; потом появились его же письма к Анне, письма Анны к Кенигсеку.
Стон, рев рвались из груди пораженного в самое сердце человека. Он был оскорблен и как владыка, и как любовник; он, могучий и властный, стал жалкой игрушкой в женских руках. Ведь ради кукуевской прелестницы он прогнал жену, лишил своего единственного сына матери, он хотел поставить ее наравне с собою на ту высоту, куда вознесла его всемогущая судьба.
И кому он предпочтен? Польско-саксонскому проходимцу, без рода, без племени, которого он же сам вытащил из грязи! Вот кто был его счастливым соперником!
Петр, сжимая кулаки, бросился было к трупу Кенигсека, но в самое последнее мгновение великая тайна смерти, запечатлевшаяся на застывшем лице мертвеца, остановила его. Петр схватился руками за голову, кинулся к столу, скомкал бумаги, распихал их по карманам и выбежал из шатра.
Меншиков, едва взглянув на царя, понял, что произошло. На миг на его лице отразилось ликование: теперь для него не было сомнения, что его план удался, что могучая соперница повержена в прах.
XIX
Возвращение царя
Петр, ни слова не говоря, вскочил на лошадь и так пришпорил ее, что она испуганно рванулась вперед. Царь помчался как вихрь, Меншиков и немногочисленные провожатые едва поспевали за ним.
Были сумерки холодного, промозглого дня, с Ладоги дул пронизывающий сырой ветер. Камзол царя распахнулся, треуголка давно слетела прочь, но он не замечал этого. Он рад был буре: ведь в его душе ревела такая же буря, разом сметавшая все то, чему он еще недавно поклонялся, что нежно любил.
Кто знает, где были в эти мгновения думы Петра? Может быть, ему вспомнилось прошлое, вспомнилась кроткая жена его, которая никогда не изменила бы ему; вспоминалась могучая сестра, в роковой для него миг бросившая ему в лицо правдивые укоры; вспоминались иноземцы, для которых на их родине места и дела не хватало и которые им, царем, были поставлены во главе своего кроткого, многотерпеливого народа. Теперь клокотавшая в его душе буря разом обратилась против них.
А эта распутная баба из Немецкой слободы? Да кто она такая? Имеет ли право даже гневаться на нее великий царь? Гордость мужская не должна допускать этого. Сегодня — она, а завтра — другая… Сотни таких и в своей земле, и за рубежом были бы рады его ласкам, так что же печалиться о ней. Вон ее из памяти царской, вон из сердца, как будто никогда и не было ее на белом свете!
Петр на всем скаку повернул своего коня.
Этот поворот был так неожидан, что следовавший за государем Меншиков на всем скаку налетел на него и тут же вылетел из седла.
— Прости, государь! — завопил он с земли. — Никогда больше не буду.
Страсти быстро менялись в огненной душе Петра. Чем страшнее был порыв, тем скорее он проходил, и всякая мелочь вызывала нередко смех. Вот и теперь фигура Меншикова, разодетого в богатейшее придворное платье и барахтавшегося на грязной земле, показалась царю смешной.