Набоб
Шрифт:
— Жанна, надо быть поосторожнее с кари. Говорят, специи отбивают запах яда. За последние дни в Белом городе умерли два или три человека, и никто не знает, от чего.
— Будет вам, Мариан, не верьте этим детским россказням. Я родилась здесь, вы же знаете, и никогда ни во что такое не верила. Кому, в конце концов, может быть выгодна наша смерть?
— Я не люблю индийцев.
— А кто говорит о том, что их надо любить? Поймите, они как собаки, они нападают только на трусов, на тех, кто дрожит при их виде. Мы хозяева этой страны. Даже Ананда сказал мне: «Без вас они ничего не могут; они как шелковая нить, которая благоухает только потому, что прикасается к цветам». Ограбить или отравить кого-нибудь из нас они, конечно, могут. Но бороться они не умеют и на восстание не способны. Пусть себе выращивают
Мариан ничего на это не ответила. Она не любила спорить и решила еще вздремнуть, предвкушая удовольствия, ожидающие ее в Уголке Цирцеи.
Жанна откинулась на подушках и подвязала занавески шнурками так, чтобы больше не приходилось каждый раз приподниматься, если захочется выглянуть на улицу. Вокруг было много народа: как говорят в Пондишери, маковому зернышку негде упасть. С восходом солнца вся Индия отправлялась на базар. Толкотня у торговых лавок свидетельствовала о том, что в городе вовсю бурлит жизнь. Индийцы радовались каждому новому дню. Земля, вода, небо, солнце, крики животных, запах мочи и пота, аромат растоптанных цветов, красные плевки разжеванного бетеля, совершаемые посреди улицы омовения — все это была Индия.
Хотя барабаны и трубы заранее возвещали о движении кортежа, носильщикам с трудом удавалось пробираться сквозь толпу. Жанна продолжала наблюдать за происходящим. Ее поражала невозмутимость. Жанна вглядывалась в лица индийцев, пыталась прочитать их мысли. У каждого на лбу был какой-нибудь рисунок, указывающий на принадлежность к той или иной секте, и в центре лба — шафрановая точка. Вскоре Жанна перестала различать что бы то ни было, кроме этой отметины. Теперь она представлялась ей символом некоего знания, в котором ей отказано. Жанна вспомнила, как в детстве донимала вопросами свою индийскую кормилицу, пытаясь понять, в чем смысл священного знака тилак. Кормилица сказала, что он оберегает самую важную часть головы: именно в этом месте Создатель Брахма коснулся лица первого существа, чтобы вселить в него сознание. Но сейчас Жанне казалось, что это знак дьявола, символ того, что иезуиты называют «индийским безумием»: благодаря точке на лбу создавалось впечатление, будто неподвижный взгляд индийцев устремлен в бездну лишенного разума абсолюта. С тех пор, как Угрюм покинул ее, Жанна долгими бессонными ночами, когда вдруг наплывали знакомые запахи, напоминающие об исчезнувшем возлюбленном, мучилась одним и тем же вопросом: а что, если «индийское безумие», просочившись через зияющую бездну, которую она не может заполнить никакими развлечениями и удовольствиями, проникло и в ее душу? От этих мыслей у нее шумело в ушах, и она с трудом отгоняла наваждение, убеждая себя в том, что причина его — в соседстве индийских божеств.
Пот струился по ее щекам и шее; она опустила занавеску, глубоко вздохнула и, сжав голову ладонями, закрыла глаза. Хватит смотреть на эти лица, надо успокоиться. По шуму и запахам она легко могла определить, где они находятся: в квартале ткачей пахло чесаным хлопком; вокруг маслобоен стоял тяжелый, прогорклый запах; сладковатый аромат окутывал квартал, где торгуют араком, — этот запах пробудил в ней желание выпить. Из кузнечной лавки доносился грохот; у текстильных лавок бранились женщины. Жанну затошнило, когда они проходили мимо кожевенных мастерских. Вокруг гнездились пахнущие гнилью корыта и убогие лачуги. Это окраина города.
Разве можно здесь что-нибудь изменить? Индия состоит из мельчайших частиц, сотен каст. Священные законы Варнашастры запрещают что-либо изменять. Ткачи Пондишери не смешивались с ткачами, пришедшими из других мест; менялы не женили своих сыновей на дочерях чеканщиков монеты; и за все сокровища Голконды давильщик хлопка не притронулся бы к еде, приготовленной для торговца кораллами: дхарма, дхарма, мировой порядок, мемсахиб! Да, мы будем верны своей касте, за что после смерти будем причислены к более высокой! «Дхарма! — сказала про себя Жанна. — Дхарма — вот и все объяснение. При приближении паланкина индийцы изображают невозмутимость, но в городе поселился страх, потому что, по словам богини, дхарма осквернена, и мы — причина бедствия, мы, белые, которые приехали из нечистых земель, переплыли через Черные Воды». Запахи кожевенного квартала рассеялись. Они приближались к воротам
— Господи! Жанна, какой ужас!
Жанна тоже наклонилась к окну. На берегу священного пруда, покрытого цветущими ирисами и розовыми лотосами, лежала огромная бесформенная серая туша. Жанна побледнела:
— Венкатачалам…
Она узнала это животное по необычной длине ног: Венкатачалам, парадный слон Дюпле, его любимый слон. Перед отъездом он поручил заботиться о нем брахманам храма Кришны. Жанна дала знак носильщикам остановиться. При звуке ее голоса один человек из толпы обернулся и поспешил к паланкину. Это был Ананда.
— Мемсахиб! Я же вам говорил! Горе, горе нам! Буря опустошит сад, который был до сих пор нашим миром! Этой ночью Венкатачалам отправился в обитель Ямы…
Услышав последнее слово, Жанна прикрыла глаза и сжала рукоятку зонтика. Яма, бог смерти, первый из людей, познавший кончину, владыка Загробного мира, рая на горе Меру, где он ожидает души умерших, судит их и посылает назад на землю в том облике и в те условия жизни, каких они заслужили. После отъезда Дюпле жрецы сделали из Венкатачалама священное животное; они вполне могли отравить его, чтобы посеять панику.
Ананда нервно приглаживал усы, его смуглое лицо приобрело землистый оттенок. Несмотря на протесты Мариан, Жанна настояла на том, чтобы подойти к животному. Нанятые крестьяне прокладывали ей дорогу в толпе. Вокруг стоял сильный трупный запах; от него стало бы дурно даже самым закаленным солдатам. Но она, не дрогнув, пошла вперед.
Черные трещины, образовавшиеся в шкуре Венкатачалама, уже кишели насекомыми. Его окоченевший хобот протухал в грязной воде священного пруда. От былого великолепия остались лишь синие и красные рисунки, которыми жрецы украсили его голову и бивни после отъезда Дюпле. Сегодня вечером хищные птицы устроят в его честь торжество, если брахманы не примут более мудрого решения — немедленно сжечь труп. В прошлое ушли золотые и серебряные попоны, шелковые кисти, погонщики в тюрбанах. Парад окончен. Рядом с этой поверженной, уже разлагающейся тушей животного умирала и частица самого Пондишери. Ананда простерся перед Жанной Карвальо. Она прошла мимо, не удостоив его взглядом. Жанна вернулась к паланкину и приказала испуганным носильщикам и слугам покинуть город как можно скорее. Она посмотрела в лицо Мариан, ища успокоения в ее обычном равнодушии. Но та, вопреки обыкновению, была очень взволнована, не сводила глаз со своего веера, судорожно теребила рукой корсаж. Жанна отвернулась.
Вскоре они оказались за пределами города. Постепенно вернулось спокойствие, а с ним и красота мира.
Они миновали зеленые рисовые поля, песчаные дороги, сады, где росли всевозможные плодовые деревья: и европейские, и американские, — их привозили суда Компании. Кортеж приближался к райскому Уголку Цирцеи. Пройдя лье, носильщики сменились. Жанна воспользовалась заминкой, чтобы взглянуть на город издалека: на красные и белые здания среди пальм, на крыши пагод. Море вот уже две недели было спокойным, небо — ясным и чистым; на горизонте виднелись лодки, плывущие к острову, поросшему кокосовыми деревьями.
В эту минуту Жанна Карвальо отдала бы весь Пондишери за глоток арака. В паланкине не было спиртного; она велела новым носильщикам поторопиться, и еще до полудня они добрались до Уголка Цирцеи.
Праздник медленно растворялся в наступающем вечере. Бал должен был начаться ближе к ночи.
— Целый час, — вздыхала Мариан, — еще целый час бродить по саду между опустевших столов со стаканами, полными нагретого солнцем лимонада, и китайскими салфетками, с которых слуги-индийцы подбирают едва надкушенные пирожки.