Набоб
Шрифт:
Де Мора бросил рассеянный взгляд на газету, которую протянул ему Дженкинс. Он был не из тех, на кого могла подействовать газетная шумиха.
— По-видимому, Жансуле очень богат, — заметил холодно герцог. — Он состоит пайщиком театра Кардальяка, платит долги Монпавона. Буа-Ландри поставляет ему лошадей для конюшни, старый Швальбах — картины для картинной галереи. На все это нужны деньги.
Дженкинс рассмеялся.
— Что прикажете делать, дорогой герцог? Этот славный Набоб бредит вами. Прибыв сюда с твердым намерением стать парижанином, светским человеком, он во всем взял вас за образец — и, не скрою, хотел бы получше узнать свой образец.
— Знаю, знаю… Монпавон уже просил разрешения
Если бы я с ним встретился не у себя, а где-нибудь в другом месте, в театре, в чьей-нибудь гостиной…
— Госпожа Дженкинс намерена устроить вечер в будущем месяце. Если бы вы оказали нам честь…
— Охотно приеду к вам, дорогой доктор, и если ваш Набоб тоже будет, пусть мне его представят, я ничего не имею против.
Тут дежурный чиновник приоткрыл дверь.
— Господин министр внутренних дел в голубой гостиной… Он хотел бы сказать вашей светлости несколько слов… Префект полиции все еще ожидает внизу, в галерее.
— Хорошо, — сказал герцог, — сейчас иду… Но я бы хотел покончить с этим костюмом… Послушайте!.. Как вас там? Что же мы решим относительно рюшей? До свидания, доктор! Продолжать принимать пилюли, да?
— Принимайте пилюли, — ответил, раскланиваясь, Дженкинс.
Он вышел сияя: две удачи разом — честь принять у себя герцога и возможность оказать услугу милейшему Набобу. В приемной толпа просителей, сквозь которую ему пришлось пробираться, стала еще многочисленнее. Вновь прибывшие присоединились к терпеливо ожидавшим с раннего утра, некоторые поднимались еще по лестнице, озабоченные, с бледными лицами. Кареты все подъезжали и устанавливались в круг, двумя рядами, внушительно и торжественно, в то время как там, наверху, с не меньшей торжественностью обсуждался вопрос о рюшах.
— В клуб! — приказал Дженкинс кучеру.
Карета покатила по набережной, по мостам и достигла площади Согласия, которая за это время уже несколько изменила свой вид. Сквозь туман, отступавший к городским складам и к храму св. Магдалины в греческом стиле, можно было различить то белый султан фонтана, то дворцовую аркаду, то голову статуи или купы деревьев Тюильри, зябко жавшихся к решетке. Завеса не приподнялась, а только местами разорвалась, приоткрыв клочки голубого неба. По аллее, ведущей к Триумфальной арке, крупной рысью проносились шарабаны с восседавшими в них кучерами и темными дельцами, проходил конвои императрицы: длинными рядами попарно ехали драгуны в пестрых мундирах и меховых шапках, верхом на фыркавших лошадях, только что выведенных из конюшни, слышался звон шпор и позвякивание уздечек. Все это освещалось еще скрытым от глаз солнцем, выступало в расплывчатом тумане и снова тонуло в нем — то был как бы мгновенный образ квартала в его утреннем великолепии.
Дженкинс вышел на экипажа на углу Королевской улицы. В большом игорном доме вверх и вниз сновали лакеи, выбивая ковры, проветривая гостиные, где еще стоял дым от сигар, в каминах высились груды золы, еще совсем горячей, а на зеленых столах, хранивших следы судорожной ночной игры, свечи в серебряных шандалах догорали ровным пламенем в тусклом свете позднего утра. Шум и суета прекращались на четвертом этаже, где проживали некоторые из членов клуба. В их числе был и маркиз де Моипавон, к которому направлялся Дженкинс.
— Как, это вы, доктор?.. Черт побери!.. Да который теперь час? Не могу принять.
— Даже врача?
— Никого!.. Надо соблюдать приличия, дорогой мой. Впрочем, входите… Погрейте ноги, пока Франсис меня причешет.
Дженкинс вошел в спальню, банальную, как все спальни меблированных
Приводя в порядок свое лицо, — самое продолжительное и сложное из его утренних занятий! — Монпавон принялся беседовать с доктором: он рассказывал ему о своих недомоганиях, о прекрасном действии пилюль, которые, по его словам, омолодили его. Издали, не видя маркиза, казалось, что слышишь герцога де Мора, настолько Монпавон усвоил его манеру разговаривать. Те же незаконченные фразы, сопровождаемые каким-то присвистом, те же «как, бишь, его», «как его там», вставляемые по всякому поводу, то же аристократическое бормотанье, глотанье слов, небрежное, ленивое, в котором чувствовалось глубокое пренебрежение к вульгарному искусству речи. Все окружение герцога старательно подражало тому, как он произносит слова, его нарочитой небрежности, стремившейся сойти за простоту.
Дженкинс, найдя, что маркиз слишком долго занимается своим туалетом, поднялся.
— До свидания. Я ухожу. Вы будете у Набоба?
— Да, наверно, буду там завтракать… Обещал привести, как его там?.. Ну, вы знаете… Обещал привести для нашего крупного дела… фф… ффф…фф… Если бы не это, ни за что бы туда… Это не дом, а настоящий зверинец…
Ирландец, несмотря на всю свою благожелательность, согласился с тем, что у славного Жансуле общество несколько смешанное. Но что поделаешь! Бедняга в таких вещах не разбирается, его за это нельзя винить.
— Не разбирается, да и не хочет разбираться!.. — желчно заметил Монпавон. — Вместо того чтобы посоветоваться со сведущими людьми, фф… фф… он предпочитает первого встречного дармоеда. Видели лошадей, которых всучил ему Буа-Ландри? Сплошное надувательство! Жансуле заплатил за них двадцать тысяч франков. Держу пари, что тому они обошлись тысяч в шесть.
— Полноте… Он же дворянин! — возразил Дженкинс с негодованием благородного человека, отказывающегося верить дурному.
Монпавон продолжал, не обращая внимания на слова доктора:
— И все потому, что лошади из конюшни де Мора.
— Вы правы, милейший Набоб влюблен в герцога. Я просто осчастливлю его, сообщив…
Доктор запнулся.
— Что вы ему сообщите, Дженкинс?
Слегка растерявшись, Дженкинс вынужден был признаться, что получил от его светлости разрешение представить ему своего друга Жансуле. Не успел ирландец договорить, как высокое привидение с дряблым лицом, с разноцветными волосами и бакенбардами вылетело из уборной в спальню, придерживая обеими руками у тощей, но очень прямой шеи светлый шелковый халат в лиловую горошину, который так же плотно его облегал, как обертка конфету. На этой героикомической физиономии резко выделялись большой орлиный нос, блестящий от кольдкрема, и глаза с быстрым и пронзительным взглядом, слишком молодые и ясные для прикрывавших их тяжелых, морщинистых век. У всех пациентов Дженкинса был такой взгляд.