Набоков: рисунок судьбы
Шрифт:
Болезнь избавила Лужина от школы, но его старались избавить от шахмат. Не удалось: за границей, куда его увезли, он сначала разыгрывал в уме партии, а затем, на немецком курорте, случился турнир, на котором, играя с «солиднейшими немецкими игроками», он, четырнадцатилетний, завоевал третий приз. По возвращению, после смерти матери, в Россию, он играл во многих городах, а затем появился «некий Валентинов, что-то среднее между воспитателем и антрепренёром».4832
«Амюзантнейший господин» Валентинов воспользовался бестолковостью отца и равнодушием к нему сына, чтобы при первой же возможности отца оттеснить и успеть выгодно выставить на шахматной арене странного вундеркинда. Он спешил, потому что угадал: этот «феномен» обещает стремительный, но короткий взлёт (как волан с одним пером). «Блещи, пока блещется», – сказал он после того незабвенного турнира в Лондоне, первого после войны, когда двадцатилетний русский игрок оказался победителем».4843 Нещадно эксплуатируя и без того скоротечный дар своего подопечного и намеренно изолируя его от всего, что не входило, по его мнению, в «определённый режим»,
Для Лужина Валентинов оказался первым человеком в его жизни, который с предельной энергией и целеустремлённостью взялся прокладывать ему дорогу к шахматным успехам, взяв на себя всё, что для этого было необходимо: организацию турниров, заботы о переездах, гостиницах, встречах с «нужными», влиятельными людьми; он решал за Лужина, что ему есть и что пить, что можно и что нельзя, – словом, освобождал своего подопечного от досадной и ненужной суеты повседневности, а заодно и от мыслей о других эмпиреях человеческих отношений, оставляя ему пространство лишь для чистой радости упражнения в играх «прелестных, незримых шахматных сил». И благодарный Лужин привязался к своему попечителю и «относился к нему так, как может сын относиться к беспечному, ускользающему, холодноватому отцу, которому никогда не скажешь, как его любишь».4861
Да, Лужин чувствовал что-то одностороннее и унизительное в такой опеке: от ловкого и циничного дельца, авантюриста по призванию, каким был Валентинов, ждать человеческого тепла, эмпатии не приходилось. Впоследствии «Лужин, вспоминая то время, с удивлением отмечал, что между ним и Валентиновым не прошло ни одного доброго человеческого слова».4872 Но освободиться от этой зависимости он сам не был способен. Освободил (бросил) его Валентинов, поняв, что пик успеха прошёл, и всё, что можно было выжать из этого «феномена», он выжал, и дальше он будет ему только обузой. Для Лужина же это было «облегчением, тем странным облегчением, которое бывает в разрешении несчастной любви… И всё же, когда … Валентинов исчез, он почувствовал пустоту, отсутствие поддержки».4883
С точностью диагноста отслеживает Набоков травмы, причиняемые Лужину негодными или откровенно злокозненными попечителями: обоими родителями, школой, отцом, Валентиновым. И вот он один, ему тридцать лет, он предоставлен самому себе – и что же? «Оглядываясь на восемнадцать с лишним лет шахматной жизни, Лужин видел нагромождение побед вначале, а затем странное затишье, вспышки побед там и сям, но в общем – игру вничью, раздражительную и безнадёжную, благодаря которой он незаметно прослыл за осторожного, непроницаемого, сухого игрока».4894 «Венчик избранности, поволоку славы» Лужин обрёл благодаря ранним своим выступлениям, теперь же, при всей смелости его воображения в периоды подготовки к турнирам, во время самого состязания «тем ужаснее он чувствовал своё бессилие … тем боязливее и осмотрительнее он играл».4905 Особенно болезненно воспринял Лужин поражение в матче с итальянцем Турати, шахматистом родственного ему дерзкого стиля, на фоне игры которого он, когда-то поражавший оригинальностью приёмов, выглядел теперь потускневшим, чуть-чуть старомодным. Лужин чувствовал, «как медленно он последнее время шёл», но, не останавливаясь, не щадя себя, «с угрюмой страстью» продолжал искать «ослепительную защиту» – ответ на дебют Турати. Возвратившись с кладбища, где недавно был похоронен отец, Лужин ночью почувствовал себя дурно – «будто мозг одеревенел и покрыт лаком». По совету врача он поехал отдохнуть в тихое, приятно «очевидное» тем, что было знакомым, место – на маленький немецкий курорт, где он когда-то был с отцом.
Век успеха носителя синдрома саванта короток – ранняя вспышка на «острове гениальности», а затем неизбежный закат. Но траектория, дальность полёта, более или менее благополучное плавное приземление очень зависят от совершенно необходимого сопровождающего лица – от его понимания, бережности, такта, умения быть посредником между обитателем «острова гениальности» и окружающим миром, в котором он, чаще всего, беспомощен.
Тучный, обрюзгший, опустившийся, давно привыкший воспринимать «внешнюю жизнь» как «нечто неизбежное, но совершенно не занимательное», замечавший «только изредка, что существует», из-за одышки или больного зуба, – таким появился Лужин в курортной гостинице.4911
Живое, улыбающееся лицо, которое вдруг, как сквозь прорванную завесу, возникло перед Лужиным, кажется ему знакомым, и как будто бы знакомым кажется даже голос: «Таково было первое впечатление, когда он увидел её, когда заметил с удивлением, что с ней говорит». Это якобы узнавание, «это впечатление чего-то очень знакомого», какие-то «смутные прообразы», что-то, что ему «мерещилось по странным признакам, рассеянным в его прошлом», всё это обернулось моментом неожиданного доверия к «ней» («она» так и останется – без имени) – ведь больше всего он всегда боялся нового, неизвестного. И тогда он «почувствовал успокоение и гордость, что вот, с ним говорит, занимается им, улыбается ему настоящий, живой человек»; мало того: «Лужин начал тихими ходами, смысл которых он чувствовал очень смутно, своеобразное объяснение в любви».4922 Действительно, «своеобразное» – Лужину, взволнованному не совсем понятным ему волнением, срочно захотелось показать ей зал, в котором шестнадцать лет назад происходил турнир, о котором он уже начал ей рассказывать и в котором он, тогда четырнадцатилетний, взял третий приз: «Ах, как ясен был образ пустой, прохладной залы, – и как трудно было её
В её облике, отмечает автор, «чего-то недоставало её мелким, правильным чертам. Как будто последний, решительный толчок, который бы сделал её прекрасной, оставив те же черты, но придав им неизъяснимую значительность, не был сделан … и был у неё один поворот головы, в котором сказывался намёк на возможную гармонию, обещание подлинной красоты, в последний миг не сдержанное».4952 В последний миг, последовав за воодушевлённым Лужиным искать памятную ему «залу», она не сдержала обещания разделить с ним надежды и разочарования жизненно важных для него поисков, «не поспела» за ним. Крайне ранимый, предельно чувствительный, он наутро уехал в Берлин, догадавшись, поняв, прозрев – что ему и впредь, как в этот раз, придётся, «топчась и озираясь», вопрошать: «Где же она?».
И всё же он вернулся. И этому было объяснение: «…до самого пленительного в ней никто ещё не мог докопаться» (а Лужин докопался – потому и вернулся!). «Это была таинственная способность души … выискивать забавное и трогательное; постоянно ощущать нестерпимую, нежную жалость к существу, живущему беспомощно и несчастно ... и казалось, что если сейчас – вот сейчас – не помочь, не пресечь чужой муки ... сама она задохнётся, умрёт, не выдержит сердце».4963 У неё был незаурядный, ярко выраженный, ищущий себе применения талант эмпатии: «…ей мерещилось что-то трогательное, трудноопределимая прелесть, которую она в нём почувствовала с первого дня их знакомства».4974 Полный, мрачный человек, с угрюмой кривой улыбкой, «кто-то совсем особенный, непохожий на всех других», знаменитый, как оказалось, шахматист, недавно потерявший отца, «артист, большой артист», как часто думала она. «Никогда она ещё не встречала близко таких людей – не с кем было его сравнить, кроме как с гениальными чудаками, музыкантами и поэтами...».4985 Её всегда тянуло к людям, задевавшим её воображение, и теперь «слишком много места занял угрюмый, небывалый, таинственный человек, самый привлекательный из всех ей известных. Таинственно было самое его искусство, все проявления, все признаки этого искусства».
Ещё никто и никогда не проявлял к Лужину столько тепла и человеческой симпатии. Очень усталый, очень одинокий, он так нуждался в поддержке: «Он тяжело дышал, ослабел, чуть не плакал, когда добрался до гостиницы». И, с ходу ворвавшись к ней, в нелепых выражениях, «продолжая вышесказанное», объявил, что она будет его супругой. Рыдал, обняв паровое отопление. Она успокаивала, утешала: «Ей тогда же стало ясно, что этого человека, нравится ли он тебе или нет, уже невозможно вытолкнуть из жизни, что уселся он твёрдо, плотно, по-видимому, надолго».4991 И прекрасно понимая, что Лужин – «человек другого измерения, особой формы и окраски, несовместимый ни с кем и ни с чем»,5002 и его присутствие в лубочной, псевдорусской обстановке её дома и общение с её родителями может обернуться «чудовищной катастрофой», она, тем не менее, не могла противостоять, в сущности – себе самой, своей тяге, своей эмпатии, которая была её призванием, требующим реализации.
На сей раз, уезжая в Берлин на решающий для него турнир, Лужин поверил, что она приедет, не покинет его, как это было в поисках «залы»: «…она обещала, обещала… Так держать её у себя на коленях было ничто перед уверенностью, что она последует за ним, не исчезнет, как некоторые сны».5013 Однако сразу за этим оптимистическим выводом он вновь мысленно возвращается к последнему разговору с ней, он даже как бы слышит её «голос, который всё продолжал звенеть в ушах, длинными линиями пересекал его существо, занимая все главные пункты».5024 Нельзя не понять – из этих слуховых почти галлюцинаций, – какое место она заняла в жизни Лужина. И он ещё вспомнил, как она, сидя у него на коленях, «старалась осторожным пальцем поднять его веки, и от лёгкого нажима на глазное яблоко прыгал странный чёрный свет, прыгал, словно его чёрный конь...», и дальше, воображая предстоящую ему партию с Турати, Лужин, оценивая шансы черных, которые, как будто бы, «на их стороне», отмечает: «Была, правда, некоторая слабость на ферзевом фланге, скорее не слабость, а лёгкое сомнение, не есть ли всё это фантазия, фейерверк, и выдержит ли он, выдержит ли сердце, или голос в ушах всё-таки обманывает и не будет ему сопутствовать».5035 «Голос в ушах» – это, опять-таки, её голос, и он внушает Лужину, как будто бы, всего-навсего, лишь «лёгкое сомнение», которое, однако, если оправдается, то будет чревато такой «слабостью на ферзевом фланге», что он не выдержит, не выдержит его сердце, потому что окажется, что «голос в ушах» его окончательно обманул, он не способен ему «сопутствовать», и все его надежды на неё, обладательницу «голоса в ушах», – пустая фантазия, фейерверк.