Начало семьдесят третьего (Франция, Испания, Андорра)
Шрифт:
Я вспомнил, как самая старая из старух обратилась к рыжему, когда он бесился из-за "кушетт" первого класса. Она назвала его Ричардом. По-моему, именно так она назвала его.
– Твоего отца зовут Ричард?
Девушка взметнулась с кушетки, и лицо ее сделалось совсем детским, и она ответила:
– Да. Вы знаете папу?
– Откуда же мне знать твоего папу?
– соврал я, трусливо соврал я, подло соврал.
– Я не знаю твоего папу. Просто мне показалось, что твоего папу обязательно должны звать Ричардом и он должен быть действительно славным человеком.
– Зачем вы говорите неправду?
– спросила девушка.
–
Действительно, зачем мне было врать ей? Зачем? Я должен был сказать ей, что такой же рыжий, как и она, усатый старый миссионер с Папуа, которого зовут Ричард, и который, по-моему, сильная, жадная и надменная сволочь, едет в вагоне первого класса на "кушетт", а его дочь, которая стоит сто франков, сидит напротив меня и говорит мне то, что лучше бы ей сказать ему, этому рыжему Ричарду.
– Пойдем, - сказал я.
– В буфет?
– Пойдем. У меня, знаешь ли, с деньгами, вроде как у тебя, так что на буфет не надейся. Пошли.
Я взял ее за руку, и мы пошли через полупустые вагоны второго класса в ярко освещенное чопорное царство первоклассных "кушетт". Пассажиры чинно сидели и лежали в красном плюше. Рыжий уже спал. Занавеска в его купе не была задернута, и я сразу увидел его лицо и отодвинулся.
– Кто это?
– спросил я девушку.
– Ты знаешь его?
– Первый раз вижу.
У меня словно камень с плеч свалился, и мы все-таки пошли в буфет, съели по бутерброду и выпили по банке пива.
– Вы решили, что это мой па, - веселилась девушка, - неужели я такая же уродина?! Ну, рыжий, ну, из Австралии, ну Ричард! Господи, неужели я действительно такая уродина?!
Мы вернулись в купе, девушка сбросила свой рюкзак на пол, долго копалась в карманах и карманчиках, достала наконец портмоне и вытащила оттуда маленькую фотографию.
– Вот мой па, - сказала она.
– Вот он.
На меня смотрел безусый Ричард - тот самый, я теперь не мог ошибиться, только совсем еще молодой, ведь она ни разу в жизни его не видела, а ей восемнадцать, а это очень много - восемнадцать лет, особенно если отсчет начинать с тридцати пяти или с сорока, - люди за эти годы особенно меняются, а может, наоборот, закостеневают в своей сути, но в письмах люди всегда актерствуют - больше, чем в жизни, а ведь он писал ей письма, а она верила его письмам, так верила его письмам...
Девушка осторожно взяла у меня из рук фотографию, и в глазах у нее я увидел испуг, и я понял, что, видимо, не уследил за лицом, а мы ведь надменно думаем, что дети ничего не понимают, тогда как они многое понимают лучше нас...
– У вас есть дети?
– спросила она.
– Да.
– Слава богу, хоть сейчас не врете...
...Она легла ко мне на колени, и я начал гладить ее по щеке, как свою Дунечку, и она уснула, - наверное, прошлую ночь не спала, мерзла на какой-нибудь станции.
В Тулузе я сошел с поезда, потому что дальше путь мой лежал в Марсель, и я стоял на перроне, пока состав не ушел, и я долго смотрел на два злых красных фонаря на хвостовом вагоне и думал о том, что лишь зло может породить зло, и еще я думал о том, что если дети когда-нибудь проклянут отцов, то далеко не всех детей надо обвинять в "черной неблагодарности".
Музыка началась откуда-то издалека, как только я вышел из метрополитена на станции "Отель де Виль" и пошел через мост к Монпарнасу, и она была парижской: аккордеон и гитара. Она была окрест: и в тяжелой воде Сены, и в синей
– Месье Хемингуэй жил на третьем этаже. Там сейчас живут месье и мадам Хабибу.
Лестница была скрипучей, узенькой и крутой. Так же, как и пятьдесят лет назад, клозет общий для трех квартир, выходящих на маленькую площадку, был холодным, с двумя цементными возвышениями, и холодный ветер продувал его насквозь, потому что одна из квартир была открыта и трое рабочих красили пол в странной, пятиугольной, вытянутой комнате и переклеивали обои, напевая мою песенку.
– Хемингуэй жил именно в этой комнате, - сказала мадам, хозяйка комнаты, и я купила ее потому, что Хемингуэй здесь жил.
– Ничего подобного, - открыв дверь, сказал сосед.
– Американец жил в комнате, которую занимаем мы.
Я попросил разрешения войти в комнату. Окно выходило на узкую и темную Рю Ролли.
– Вы все неправы, - сказал мужчина, спускавшийся по лестнице, - Хемингуэй жил в другом подъезде, со стороны Рю Декарт, там сейчас тоже продают квартиру, именно ту, где жил бородатый писатель, и окна его выходили на Контрэскарп.
– Но этого не может быть, - сказала красивая, высокая мадам, - меня заверили, что я покупаю комнату Хемингуэя.
– Считайте, что вас обманули, - усмехнулся сосед, - я живу в его квартире, и смешно с этим спорить.
"Из-за дождя мы держали окна закрытыми, холодный ветер срывал листья с деревьев на площади Контрэскарп. Листья лежали размоченные дождем, и ветер швырял дождь в большой зеленый автобус на конечной остановке, а кафе "Для любителей" было переполнено, и окна запотели изнутри от тепла и табачного дыма".
А на площади Контрэскарп ветер срывал листья с платанов, и начался дождь, "который портил только погоду, а не жизнь", и в кафе было полным-полно народу, и на улице Муфтар, "этой чудесной многолюдной улице", заставленной мокрыми лотками с устрицами, обложенными льдом, толкались сотни парижан под прозрачными, словно бы стеклянными зонтиками, а в кафе "Для любителей" обитатели Муфтар по-прежнему много пили, правда, в отличие от хемингуэевских времен на стене уже не было объявления "о мерах наказания, предусмотренных за пьянство в общественных местах".