Над арабскими рукописями
Шрифт:
Вчитываясь постепенно в рукопись, я, однако, быстро забыл про ее внешность и весь был захвачен содержанием. Предо мной проходили стихи талантливого поэта арабской древности, несомненно еще времен до Ислама, с богатыми картинами бедуинской жизни, которые с точностью почти фотографии воспроизводили в конкретных деталях всю обстановку и среду. Они были построены в строгом стиле древнеарабских касыд, с подчинением выработанному канону композиции. Иногда рельефные рисунки перемежались нотами рефлексии и начало одной пьесы: „Погибла юность достославно, владычица чудес; о если бы ее догнал бег летящих взапуски коней!“ – сразу врезалось мне в память. Имя Селямы иби Джандаля, как поэт был назван в рукописи, очень смутно мне припоминалось. Конечно, он не принадлежал к плеяде авторов знаменитых „муаллак“ или „диванов“, так называемых „шести“, но крупный по-своему талант чувствовался в каждом стихе. С возрастающим волнением я разбирал строку за строкой и с трепетом ощущал, что на мою долю выпало некоторое открытие в науке. Никаких привычных нам европейских
Я сел на пароход точно в затмении, весь в мыслях о доисламской Аравии, но зато с полной копией стихов Селямы ибн Джандаля, которая точнейшим образом воспроизводила все детали александрийской рукописи. Когда мы ночью проходили мимо Яффы, я не мог спать; расхаживая по палубе, я думал не об аромате знаменитых апельсиновых садов, который за несколько километров по морю доносится по временам до парохода, а о том, как хорошо было бы написать диссертацию об этом поэте. В мечтах мне уже виднелось, с одной стороны, исследование реальной обстановки, где сложились песни Селямы ибн Джандаля – исследование в стиле недавнего труда Якоба о древнеарабской бедуинской жизни, а с другой – анализ поэтического творчества в развитие мыслей Шварца об одном поэте раннего ислама в той его Книге, которая только что, в 1909 году, увидела свет. Тема для магистерской диссертации у меня, правда, была и работа наполовину готова, но Селяма ее вытеснил: молодому арабисту было простительно желание поскорее заявить о своем открытии, закрепить приоритет и найти своему труду скромное место на полочке с историей науки. Подходя на пароходе к Бейруту, я окончательно решил отложить первую тему и сосредоточиться на новой, тем более, что она требовала, как мне казалось, и меньше времени.
Понятно, с каким волнением и немалой долей гордости утром еще до восьми часов я уже торопился к своему бейрутскому профессору – арабу Люису Шейхо в Университет св. Иосифа, массивное здание которого господствовало не только над кварталом, где я жил, но выделялось и во всем городе. Мой учитель, сам витавший в мире книг и рукописей, хорошо понимал чувства такого рода. Я знал, что он разделит и ною радость и мое волнение. Я был уверен, что найду его дома – либо в скромной келье за писанием и нескончаемыми корректурами редактируемого им журнала аль-Машрик, либо в уютной „Восточной библиотеке“, в том же этаже, которая и для меня служила обычным местопребыванием; туда, кроме нас двоих, обыкновенно только на минуту, заглядывал кто-нибудь из профессоров Восточного факультета.
Действительно, Шейхо сидел у себя за корректурами очередного номера. После первых фраз, обратив внимание, что перед ним лежат какие-то стихи, я спросил, что это за статья.
– „Да вот издаю диван Селямы ибн Джандаля“. Совершенно потрясенный, я мог только еле-еле прошептать вопрос: „По александрийской рукописи?“ Шейхо с недоумением взглянул на меня и, сказав – «нет, по стамбульской», в свою очередь спросил, что меня так взволновало. Несколько придя в себя, я рассказал, с чем к нему шел. Его изумлению тоже не было границ, он только взмахивал руками и восклицал: „Удивительное дело!“ Мы бросились сличать рукописи; они оказались родными сестрами, из одной школы, с близкой датой. Не менее удивительно было и обстоятельство, послужившее толчком для работы Шейхо: за несколько месяцев до этого известный французский ориенталист К. Хюар напечатал в „JournaI Asiatique“ (Азиатский журнал) те же стихотворения Селямы по той же стамбульской рукописи. Он не был крупным арабистом, и работа вышла не блестящей; тогда Шейхо, в давние годы сам снявший копию, решил дать более критическое издание. Об александрийской рукописи он, конечно, не подозревал. Я мог только передать в его распоряжение свой список, который пригодился для ряда деталей. Так задуманная диссертация навсегда осталась ненаписанной, а приоритет сразу утратил всякое основание. Издание Шейхо вызвало несколько мелких статей и заметок, но большой работы о Селяме в том духе, как я мечтал на пароходе, не появилось и до сих пор.
И вот теперь, когда заходит речь о роли случайности в науке, я всегда вспоминаю, как одновременно французский, арабский и русский ученые занялись в разных странах одним и тем же арабским поэтом по одним и тем же рукописям. А когда я встречаю стихи Селямы или его имя, у меня сразу встает перед глазами и тихая зала в шумной Александрии, и молодой шейх с французской бородкой, и каллиграфически переписанная рукопись с крупными буквами зеленоватого тона с золотым отливом, а в ушах неумолчно звучит:
„Погибла юность достославно, владычица чудес; о если бы ее догнал бег летящих взапуски коней!“
И только иногда где-то в глубине шевелится мысль: а может быть
4. Рукописи двух патриархов или сбывшееся предсказание. (1900-1927)
Мое детство с самых ранних лет связано с очень оригинальной библиотекой, где проходили все мои каникулы. В маленьком именье, среди всяких хозяйственных построек неподалеку от жилого дома, рядом с конюшней и сеновалом стоял погреб-ледник. Массивные каменные стены квадратного здания были выведены во всю высоту первого этажа, который и служил своему непосредственному назначению. На второй этаж, уже деревянный, вела наружная лестница; там находилась одна большая жилого вида комната, в которой, однако, ничего кроме книжных шкафов и полок не было; дополнением к ним служили круглый и рабочий стол со стульями и узенький диван. Вся мебель была старинная, светло-ясеневого дерева с такой же старинной обивкой. Стеклянная дверь и два окна открывали вид на сад при жилом доме с двумя громадными „екатерининскими“ липами, которые высились над всей округой на несколько верст. В другую сторону широкий горизонт охватывал луга, речку и пруд с мельницей; вдали чернели леса. Здесь я дневал, а иногда и ночевал, устраивая свою несложную постель на диванчике.
В давние гимназические годы, поглощая без передышки стоявшие здесь полные комплекты „Русского архива“, „Русской старины“ и других подобных журналов, я случайно наткнулся в только что вышедшей книжке „Чтений Общества истории и древностей российских“ на поразивший меня старинный портрет. Подпись гласила, что это Макарий, патриарх антиохийский; из текста я тогда впервые узнал, что он дважды приезжал в Россию при Алексее Михайловиче, но многое из прочитанного мне осталось неясным и прежде всего, как патриархом мог быть араб. „Ведь арабы – мусульмане“, думал я наивно, но здесь же мне вспоминался „Иоанн Дамаскин А. Толстого и недоумение усиливалось, не говоря о том, что я не понимал, почему антиохийский патриарх выезжал из Дамаска. Только через много лет я узнал, что арабы-христиане играли важную роль в халифате, а история их представляет любопытнейшую страницу арабской культуры. Тогда все это было для меня смутно, как и непонятная арабская подпись под портретом, воспроизведенная рядом с греческой. Самый портрет, на котором была изображена немного сгорбленная фигура с резкими, даже суровыми чертами лица, навсегда запечатлелся в юношеской памяти, сохранившей его до того времени, когда лет через десять, я увидал вживе преемника этого антиохийского патриарха в Дамаске и беседовал с ним о рукописях патриарха Макария.
Судьба самой библиотеки-ледника оказалась печальной. Она продолжала служить моим летним местопребыванием и в годы студенчества до поездки на Восток, но потом все реже и реже удавалось ее посещать. Последний раз я побывал в ней в июле 1915 года и покинул ее с тяжелым чувством, под глухо доносившийся гул артиллерийской канонады. Тогда я все же не предвидел, что через несколько месяцев и здание и книги будут уничтожены немецкими войсками. Портрет патриарха из того экземпляра уцелел только в моей памяти.
Когда гимназист превратился в студента, черты этого портрета стали как бы оживать. Я узнал, что путешествие было описано сыном патриарха Павлом алеппским, что оно является очень важным источником для внутренней истории Московской Руси, что дамаскинец – московский профессор Муркос перевел его на русский язык. Еще позже, когда в душу мне проникла неизлечимая отрава страсти к рукописям, я узнал, что перевод его сделан по новым спискам средины XIX века, а оригинал их 1700 года погиб, как предполагалось, во время резни дамасских христиан в 1860 году. Скитаясь по Сирии, я часто вспоминал об этом и среди сотен заманчивых мечтаний у меня иногда всплывала мысль: „А хорошо было бы русскому ученому найти старую рукопись путешествия Макария в Россию!“ Два года в этом смысле прошли бесплодно. Я успел за это время специально навестить доживавшего свой век на покое в Сайднае около Дамаска русского переводчика, но он ничего нового не смог мне добавить. Все-таки я не хотел вернуться на родину, не сделав еще раз попытки проникнуть в библиотеку антиохийского патриарха Григория аль-Хаддада; про нее ходили самые фантастические слухи и многие называли всякие диковинки, которые якобы там имелись, но всегда с какой-то усмешкой добавляли, что Хаддад хитер и перехитрит всякого, лишь бы не показать своих сокровищ. Мне как-то плохо этому верилось: привыкнув за два года к большому радушию и мусульман и „франджей“, с полной охотой демонстрировавших свои собрания приехавшему из-за тридевяти земель „мусташрику“ – ориенталисту, я с трудом допускал, что преемник Макария укроет их перед русским, который с детства чтил это имя.
Моя первая поездка в Дамаск все же оказалась неудачной; патриарх находился где-то в отъезде. Злые языки передавали мне потом, что он вернулся в тот самый день, как я уехал, но и это я относил за счет обычных пустых разговоров. Вторично, уже готовясь к возвращению в Россию, я все-таки не утерпел, чтобы не побывать еще раз в былой столице омейядских халифов, главным образом, с той же целью. Теперь я решил действовать официально, чего обыкновенно избегал, и обратился за содействием к русскому консулу; им был тогда довольно известный собиратель халдских древностей, товарищ по университету одного из моих профессоров. Хотя он хорошо понимал мои чувства, но и в прошлый раз предупреждал почти в тех же выражениях, как все обитатели Сирии, что „Хаддад – хитер“.