Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер
Шрифт:
……………….
— Бэйб…
— Чего тебе?
— Ты рад, что ты дома?
— Да, детка.
— Ой, отпусти, больно же!
Он расслабляет пальцы. Рассказ снова заканчивается тем, что чья-то рука протягивается и помогает герою выйти из ада, в который он сам себя заключил. Бэйб глядит на свою сестренку Мэтти: «Плотно составив ступни, прыгнула с тротуара на мостовую, а с мостовой тем же манером снова на тротуар. И ему почему-то жутко приятно было смотреть, как она прыгает» [94] .
94
В похожей сцене Холден замечает семейство, идущее впереди него, и говорит нам, что родители не обращают никакого внимания на своего малыша:
«А мальчишка был мировой. Он шел не по тротуару, а вдоль него у самой обочины, по мостовой… Я нарочно подошел поближе, чтобы слышать, что он поет… Машины летят мимо, тормозят так, что тормоза скрежещут, родители никакого внимания
Когда я прочла этот отрывок, уже ставши матерыо, — не то что в двадцать лет, когда у меня не было своей семьи, — я пришла в бешенство. Я подумала — как приятно, как радостно, что ты видишь мир в ином свете, что ты заново обрел эту свою, по Достоевскому, «возможность любить», — но неужели никто так и не уведет этого ребенка с улицы, подальше от машин, чтобы его не задавило насмерть?
В самом деле — почему? Так же, как ярость, которую отец изливал и в литературе, и в реальной жизни на «высшее общество» белых-англо-саксов-протестантов, на сельские клубы, на школы Лиги плюща, на дебютанток и так далее кажется не только частной, персональной идиосинкразией Сэлинджера, если рассматривать ее в контексте жизни еврея, или еврея-полукровки, росшего в Нью-Йорке в двадцатые-тридцатые годы, так, я думаю, и военный опыт отца вкупе с рассказами о штаб-сержанте Бэйбе Глэдуоллере и штаб-сержанте Икс становится контекстом для повести «Над пропастью во ржи». Я не утверждаю, будто читателю необходимо знать исторический фон, чтобы оценить эту книгу, мои претензии не столь велики: мне необходимо понять и контекст, и все связи, чтобы найти хоть какой-то смысл в пугающей, балансирующей на грани жизни и смерти напряженности чувств, каковую вызывают и в моем отце, и и его герое Холдене не столь уж значительные, чисто эстетические картины. Я должна понять, каким образом иногда искажались логика и пропорции в наших с ним отношениях.
Когда я прочла военные рассказы, то, что прежде было в «Над пропастью…» чужой территорией, стало во многом близкой историей. Хотя акценты в этой повести смещены, и речь не идет о травмах, нанесенных войной, смертью и всеобщим хаосом, а нацисты как враги заменены «пустозвонами», их способность разрушать жизни и опустошать души выживших вовсе не становится меньше от того, что черные мундиры штурмовиков сменились твидовыми пиджаками преподавателей [95] . Поле боя осталось в прошлом, но когда Холден призывает своего покойного братика Алли (который умер в возрасте десяти лет от белокровия): «Алли, не дай мне пропасть! Алли, не дай мне пропасть!», — когда чувствует, что проваливается «вниз, вниз, вниз», в какую-то бездну и боится, что никак не сможет перейти на другую сторону улицы, он так же отчаянно борется за свою жизнь, как и солдат во Франции. И то, как Холден пытается восстановить связи, достичь гавани в шторм, встать на якорь, тоже знакомо. Решив убежать, как Маленький Индеец Санни, или Лайонел из рассказа «В лодке», он тоже медлит, чтобы попрощаться с десятилетней сестренкой Фиби: она, как Мэтти для Бэйба, Эсме для Икса и, может быть, Сильвия для отца, — существо, на которое просто «приятно смотреть, которое можно любить, к которому можно привязаться, чтобы вернуться домой».
95
Это относится и к нашей семейной жизни. Приведу один пример из сотни подобных: когда мне было девять лет, я просила, умоляла папу купить мне белые высокие сапожки для танцев. На мою бедную голову обрушился поток столь яростных инвектив, как будто я попросила у него разрешения вступить в нацистскую партию и надеть эти миленькие ботиночки с железными подковками. Дикие ночи — дикие ночи!
Когда отец заканчивал «Над пропастью во ржи» и работал над «Голубым периодом де Домье-Смита», рассказом о художнике, который находится на грани нервного расстройства, он сам, как и его герой, жил в мрачном месте и лишь отчасти мог «функционировать нормально». Мать вспоминает его темную квартиру, в которой чувствуешь себя, словно в подводном царстве; черные простыни и черная мебель, по ее словам, находились в согласии с той депрессией, в какую отец был тогда погружен. Мать говорила, что в те времена Джерри проваливался в «черные дыры, где едва мог двигаться, с трудом мог говорить» [96]
96
Слова матери напоминают мне сцену, когда Холден боится, что провалится в забытье, и зовет Алли, просит помочь, не дать пропасть. И то место, гда Холден описывает своего брата, Д. Б. (он — «настоящий писатель»; то же самое говорят о себе и сержант Икс из «Эсме», и Балди из «Симор: Введение»); вернувшись с войны, где он, как и мой отец, пробыл четыре года и участвовал в высадке союзных войск, Д Б. «все время лежал у себя на кровати». Смотри также последнюю опубликованную книгу отца. «Выше стропила, плотники» и «Симор: Введение», и где говорится о послевоенном времени, совпадающем с временем публикации «Над пропастью в ржи»: он, или Балди, написал рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка» «всего через два-три месяца после смерти Симора и вскоре после того, как я сам подобно тому «Симору» в рассказе и Симору в жизни, вернулся с европейского театра военных действий. И писал я в то время на очень разболтанной, чтобы
Лейла Хедли, прочтя «Голубой период де Домье-Смита», была уверена, что отец списал героя с себя самого. Утверждение, будто отец списал героя с себя самого, слишком прямолинейное, упрощенное, логичное для этого рассказа, который является отражением или преломлением жизни отца в зеркальном мире его творений; но я знаю, что мисс Хедли имеет в виду. Этот рассказ звучит так правдиво, так напоминает мне отца, что я не могу отделаться от жутковатого ощущения, что все описанное здесь случилось на самом деле, что речь идет о каком-нибудь дядюшке или другом родиче, а не о вымышленном персонаже.
Этот рассказ, «Голубой период де Домье-Смита», — поистине образец, по которому отныне и впредь будут выверяться симпатии и антипатии отца и его героев, их отчаянные попытки вступить с миром в связь, их все более бессвязные, словно во сне, заклинания, их потусторонние способы противостоять страданию; и все это будет неразрывно связано с алхимией художника, с его способностью как оживлять камни, так и превращать в камень самое жизнь. Именно в этом рассказе я вижу, словно «на дне зеркал», как насаждался наш опрокинутый лес.
Герой рассказа «Голубой период де Домье-Смита» — молодой художник, который только что вернулся в Нью-Йорк из Парижа, где прожил большую часть своей жизни. Ему трудно приспособиться, он, как Бэйб, чувствует себя «Посторонним». Его мать, очень близкий ему человек, умерла, и он живет в отеле, в одном номере с отчимом, который тоже чувствует себя обделенным и потерянным. Всю осень юноша пишет картины, восемнадцать картин маслом, семнадцать из которых — автопортреты. На глаза ему попадается объявление в газете о вакансии преподавателя на художественных заочных курсах в Монреале, и он, повинуясь внезапному порыву, посылает письмо и получает место. Как и в рассказе о сержанте Икс, мы так и не узнаем имени молодого художника, только псевдоним — де Домье-Смит: он выдает себя за племянника Домье, когда пишет письмо в художественную школу. Его приняли на работу, выделили троих студентов и выдали конверты с их рисунками.
Первые два студента являют собой чуть ли не карикатуру на тех, кого Шри Рамакришна, работы которого отец в то время глубоко изучал, называл человеческим отребьем, вожделеющим «женщин и злата». Первый конверт прислала молодая домохозяйка, выбравшая себе псевдоним «Бэмби». К анкете была приложена большая глянцевая фотография, где она в купальном костюме. Рисунки, безнадежно плохие как по выбору сюжета, так и по исполнению, были «несколько пренебрежительно» подколоты к портрету. Она написала, что ее любимые художники — Рембрандт и Уолт Дисней.
Второй студент — светский фотограф Р.Говард Риджфилд, чья жена, по его словам, думает, что ему пора «втереться в это выгодное дельце» и стать художником [97] . Его картина, непристойная по сюжету и исполнению, изображает девицу «с вымеобразной грудью», которую святотатственно соблазняют в церкви.
Почти уже впав в отчаяние, он открывает третий конверт. Его послала монахиня, сестра Ирма. Она преподает «кулинарию и рисование» в начальной монастырской школе. Вместо своей фотографии она прислала вид монастыря. Ее хобби — любить «Господа и Слово Божье», а также «собирать листья, но только когда они уже сами опадают на землю». Ее назначили преподавать детям рисование, когда другая сестра умерла. Детишки, пишет сестра Ирма, любят рисовать бегущих человечков, а она этого совсем не умеет и просит помочь. Она будет очень стараться научиться лучше рисовать и посылает несколько рисунков — без подписи. Работы ее оцениваются как «произведения истинного художника». Молодой художник засовывает конверт сестры Ирмы в нагрудный карман, «куда не добраться ни ворам, ни — тем более — самим супругам Иошото… Не хотелось рисковать — вдруг сестру Ирму отнимут у меня…Но в тот вечер, согретый конвертом сестры Ирмы, лежавшим у меня на груди, я впервые чувствовал себя спокойным» [98] .
97
Смотри «Хэпворт», где Симор просит книги, в которых бы «не было превосходных фотографий». Отец вспыхивал, как порох, при одном упоминании о том, что фотография — тоже искусство.
98
(Перевод Р. Райт-Ковалевой.) Бэйб тоже держит в нагрудном кармане письмо от сестрички Мэтти, чтобы «функционировать нормально» в своем ужасном окопе; сержант Икс, только что вышедший из госпиталя, не расстается с письмом от девочки Эсме; во всех трех рассказах хрупкое умственное равновесие держится на тоненьких листочках. Письмо Мэтти поддерживает Бэйба среди жуткой до непристойности резни, а конверт сестры Ирмы помогает де Домье-Смиту весь оставшийся день править обнаженную натуру Риджфилда, мужчин и женщин без «признаков пола», «жеманно и непристойно» изображенных.
Всю ночь он работает над набросками сестры Ирмы и пишет ей «длинное, бесконечно длинное» письмо, одновременно страстное и чистое. На другой день он думает «в совершенном ужасе», как бы не сойти с ума до тех пор, пока придет от нее новый конверт. И почти теряет рассудок. Стоя перед витриной ортопедической мастерской, он «…испугался до слез. Меня пронзила мысль, что как бы спокойно, умно и благородно я ни научился жить, все равно до самой смерти я навек обречен бродить чужестранцем по саду, где растут одни эмалированные горшки и подкладные судна и где царит безглазый слепой деревянный идол — манекен, облаченный в дешевый грыжевый бандаж».