Над волнами Балтики
Шрифт:
Прослушав доклад, коммунисты призвали весь личный состав эскадрильи на открытое партийное собрание.
Один за другим выступали летчики, техники, мотористы, механики, коммунисты и беспартийные. Все клялись в верности нашей Советской Родине, делу Коммунистической партии, в готовности драться с врагом до последнего вздоха. В ходе собрания одиннадцать человек подали заявление в партию и были приняты единогласно.
Взволнованный, я завидовал этим счастливцам. Молодцы!.. Они поступили так, как повелевала им совесть. А я?.. Я не мог вступить в ряды коммунистов. Дорога в партию была для меня закрыта: в прошлом году как сына "врага народа"
"6 июля. На нашем боевом счету уже четырнадцать боевых вылетов. Шеремет ходит гоголем: как-никак через чертову дюжину перемахнули!"
В "роковые" числа и прочую подобную дребедень мы оба, конечно, не верили. Однако, когда полетели в тринадцатый раз, у меня вдруг исчезла уверенность в благополучном исходе полета: почему-то стало казаться, что гул мотора неровный и он работает с перебоями. От нервного напряжения движения стали то скованными, то нерасчетливо резкими. В таком состоянии малейшее усложнение обстановки могло привести к непоправимым последствиям. Но мне повезло и в тринадцатом: полет проходил на редкость успешно. Всем отрядом, почти без помех, отбомбились по заданной цели и вернулись домой невредимыми. К тому моменту такие удачи уже стали редкостью. Прочувствовав силу ударов советских летчиков, гитлеровцы немедленно отрешились от прежней беспечности, и застать их врасплох стало трудно. Правда, после гибели экипажа лейтенанта Петрова мы не несли потерь в людях, однако зенитчики стали мешать нам изрядно. По низко летящим машинам они били из пулеметов и автоматических пушек ("эрликонов"), сочетая прицельный огонь с заградительными завесами. Поэтому после каждого вылета два-три продырявленных самолета направлялись в ремонт на несколько суток, а машина старшего лейтенанта Овсянникова затонула при приводнении.
"10 июля. Кажется, я совершил еще один промах, только не в воздухе, а на земле. Прилетели мы с задания злые, усталые. Вылез я из машины, прилег на траву, задумался: "И откуда у фашистов силища такая? Полегли уже тысячи, а живые все рвутся вперед, наступают напористо, не считаясь с потерями..." Вот тут как раз наш отрядный комсорг старшина Зимин появился.
– Ты бы хоть парочку строк в стенгазету черкнул, - начал он разговор укоризненным тоном. - В отряде все летчики выступают активно, а тебя до сих пор упросить невозможно.
А у меня в тот момент, как в кино, перед глазами горящие села, потоки беженцев на дорогах, трупы людей по обочинам... Вот тогда вынул я лист бумаги, положил на планшет и начал стихи сочинять. Так и слепил кое-что под горячую руку: сначала о зверствах фашистов и муках наших людей, закончил призывом к летчикам - бить врагов до конца без пощады.
Не позже чем через час стихотворение появилось в отрядной стенной газете под заголовком "К балтийским соколам". А еще через тридцать минут я успел убедиться сполна, что поэтам приходится туго. Каждый встречный стремился поздравить с успехом и тут же похлопать по плечам и спине, да так, что сразу заныли кости. А остряки окрестили балтийским ашугом".
"22 июля. Вот и закончился первый месяц войны. Наполненный
Около двух недель не прикасался к заветной тетради: не хватало ни сил, ни времени. Но вчера самолет стал для смены мотора, мы отоспались, и можно вернуться к запискам.
В моей жизни произошло исключительное событие. Я вступил в ряды великой, непобедимой армии коммунистов. Меня приняли в партию!.."
Этому столь памятному для меня событию предшествовал один эпизод, причиной которому, как ни странно, явились мои стихи, напечатанные впервые в стенной газете.
Парторг, он же штурман отряда, старший лейтенант Рыжов словно бы ненароком подошел к нам тогда, когда мы с Шереметом распластались под кустиком после очередного вылета на разведку.
– Как слетали? - спросил Федор Гаврилович, присаживаясь рядом на траву.
– Нормально, - равнодушно ответил я, не имея желания делиться подробностями.
– Что ж, очень рад за ваш экипаж. И командир эскадрильи вашей работой доволен. Но об этом потом, а сначала хочу узнать: стихи ты сам написал или где-нибудь вычитал?
Удивленный такой постановкой вопроса, я быстро взглянул на него. Из-под нависших рыжеватых бровей парторга на меня внимательно глядели голубые с прищуром глаза. Но в них, вопреки ожиданию, я не заметил насмешки. Наоборот, они как бы светились теплом и каким-то особо приятным участием.
– Вроде бы сам, - не понимая, куда он клонит, неожиданно резко ответил я. - Наверное, в них вам что-нибудь не понравилось?
– Да ты не ершись, - спокойно остановил он меня и, оглянувшись на задремавшего Николая, понизил голос почти до шепота. - Прочитал я их раз и другой и... задумался. Стишки, скажем прямо, по форме не очень удачные. Однако ребятам понравились. Значит, нашел ты слова настоящие, те, что сердце волнуют и за душу берут. А хорошее слово, сам знаешь, цены не имеет. Да и я тебя в этих словах вроде глубже узнал, будто в душу твою заглянул неожиданно. Потому и спросил, потому и задумался...
Затянувшись, Рыжов отбросил окурок и, тряхнув головой, продолжил:
– Такие слова по заказу не пишут. Значит, от сердца они на бумагу легли, и сердце твое к людям тянется. Тогда непонятно, почему ты повсюду один, почему от людей сторонишься? В воздухе вроде за всех и со всеми. А на земле норовишь обособиться... И воюешь неплохо, командир тебя ценит. Но с кем твои мысли, твоя душа? Вот что меня волнует...
– За мысли и душу мою беспокоиться нечего, - перебил я его, не дослушав. - Они на виду, и не только в стихах, нужно лишь захотеть их увидеть. Да что об этом теперь говорить! Разве не вы комсомольский билет у меня отбирали? Это я запомнил, да и другие наверняка не забыли. Так к кому мне идти, с кем дружить?
– А ты вокруг посмотри! Посмотри хорошенько! - воскликнул Рыжов. Может, друзья где-то рядом стоят? Может, с тыла тебя прикрывают? Коллектив в эскадрилье дружный. А летчики, все как один, - коммунисты. И в воздухе, и на земле - в едином строю. Дело это, конечно, личное. Но я к тебе как товарищ...
– Но я же уверен: отец не враг. И не могу от него отречься! Кто же решится принять меня в партию? Кто за меня поручится?
Наступило молчание. Федор Гаврилович протянул мне свои папиросы.